Таков мой век
Шрифт:
Африка не вняла чаяниям Гумилева. Он погиб в Петрограде, расстрелянный коммунистами в 1918 году. Вернулась в Африку только его книга, которую я привезла с собой. Когда в Африку приехал молодой офицер Гумилев, он был первооткрывателем, я же приехала слишком поздно. Матади, город-гибрид со смешанным населением, давал скудную пищу воображению.
В 1926 году в Матади было две гостиницы. В гранд-отеле «Верлаэ» столовались холостяки и останавливались путешественники, поджидая поезда, который умчит их в Тизвиль или Леопольдвиль, — по реке отсюда невозможно добраться из-за непроходимых порогов. В порту уже имелось электричество, а у нас в районе его пока не было. Мы еще жили в эпоху керосиновых ламп и без водопровода. Заключенные, в цепях, приносили нам каждый день воду из реки, желтую и грязную, точно такую, какую я увидела в первый раз в Боме. Для питья мы пропускали ее через самый примитивный фильтр. Дорожная ванна была единственным удобством. Принесенная утром вода спустя два часа становилась теплой. Чтобы обезопасить себя от паразитов, мы растворяли в воде марганцовку, дававшую ей бурый цвет. Я плохо переносила жару и тут же покрылась какой-то гадостью, раздраженная кожа мучительно и очень долго зудела. Святослав страшно похудел, и на это были причины: он ухитрился разом подхватить малярию и дизентерию,
Питались мы в основном консервами и еще фруктами, которые уже упоминались: бананами, лимонами, папайей, авокадо, манго и ананасами. У нас не было овощей — салата, помидоров, огурцов, капусты, не было даже картошки, а молоко, мясо и масло мы получали только из консервных банок. Окрестности не отличались изобилием дичи, так что и охота не служила подспорьем. Дежурным нашим блюдом стала рубленая говядина, а свежее мясо приходило, как письма, только с пароходами. Каждые три недели мы посылали нашего боя за мясом и овощами, если находилось что-то для продажи на пароходе после того, как кок откладывал припасы на, обратную дорогу. И опять три недели без парохода. Замороженное мясо нужно было из-за отсутствия холодильника съедать быстро. Но по крайней мере мы могли покупать каждое утро один-два блока льда в гостинице «Верлаэ». Однако и с покупкой льда случалось фиаско, потому что наши посыльные мальчишки, ходившие за льдом, выдумали упоительную игру. Держа щипцами один или два куска льда, они отправлялись всей толпой в жилые кварталы, но дорогой присаживались отдохнуть в тени пальм, каждый на своем куске льда. Победителем считался тот, кто просидел дольше всех на льду, таявшем под ягодицами. Наш юный посланник каждый день изумлялся моим упрекам. «Честное слово, я дорогой не останавливался, да провались я под землю, если вру», — твердил лгунишка, предусмотрительно хватаясь за стул из опасения, что вдруг Муана примет его клятву всерьез. Один из кусков льда, таявший на террасе, хранил еще обвинительную ямку.
У меня было только двое слуг — слишком мало, чтобы заслужить уважение, — один готовил и стирал, а второй тот самый посыльный, о котором только что шла речь. Ему мы заказали красную косоворотку, и русские, которых становилось в Матади с каждым днем все больше и которые навещали нас, несказанно были изумлены этим зрелищем. Стоило крикнуть: «Ванька! Водки!» — и тут же появлялся мальчишка с бутылкой в руках. Повара звали Самуэль, в протестантской миссии он выучился читать и писать и сделался протестантом. Ему случалось приплясывать вокруг плиты, распевая псалмы Давида… В логичности ему трудно было отказать. Я запретила приносить в дом шиквангу, хлеб из маниоки, который отравлял воздух, и однажды он выкинул, едва открыв, банку с камамбером. «Это европейская шикванга, а ты ее не любишь», — объяснил он.
Мне хотелось быть в более тесном общении с неграми, и я по своему обыкновению стала учить местный язык. В этом районе говорили не на «кисваэли», более или менее окультуренном языке, который упорядочили миссионеры-католики. Язык «киконго» был беден, и каждое слово в нем имело множество смыслов (но ни одного абстрактного). «Гамбула» означало ногу, быстро, спеши. Чтобы сказать «беги», нужно было повторить гамбула-гамбула. «М,биси» — мясо, становилось рыбой, если сказать «м,биси на мазо» (водное мясо), «муканда» означало письмо, газету, книгу, заметку. «Памба» (нет, вот все-таки абстрактное понятие) — подразумевало глупый, дурацкий, бессмысленный… Любопытно, что любой благородный жест, за который не требовали ответной услуги, всегда расценивался как «памба». «Ты видишь этого белого, он памба». — «Почему он памба?» — «Потому что он дал мне денег, а я ничего для него не сделал». Я попыталась узнать, как будет «любовь». И нашла только: «нуждаться в…»
Из-за трудностей в языке мое общение с неграми оказалось весьма скудным. Что мне в них нравилось, так это детская непосредственность. Они могли впасть в бешенство (что свойственно и более развитым нациям), но они не были ни притворщиками, ни злыми мстителями, их простодушие подчас обезоруживало. Так, например, Самуэль великолепно отстирывал рубашки Святослава, оттирая их галькой на берегу реки, хотя я запрещала пользоваться столь варварским способом, который не шел на пользу ткани. Однако он понял, что рубашка с протертым воротником и рукавами достанется ему, и продолжал использовать плодотворный для него метод. Иногда ему не хватало терпения ждать — воротник и рукава упорствовали. Тогда он просто-напросто присваивал себе новую рубашку, бессовестно надевал ее и поутру приходил в ней на работу. «Самуэль, но ведь на тебе рубашка Монделе». — «Нет, ты мне ее подарила». — «Я тебе ее не дарила, она ведь была в грязном белье». — «Нет, нет, ты мне ее подарила». И точь-в-точь как посыльный мальчуган, схватившись покрепче за стул, стол или стену, до которой мог дотянуться, Самуэль повторял: «Клянусь тебе, клянусь! Пусть Муана утащит меня под землю, если я вру!» Никакого расчета, все хитрости обезоруживающе детские. Однажды посыльный пришел ко мне в очень странном настроении. «Знаешь, я не хочу больше у тебя работать». — «Почему?» — «Я думал, что белые сильные и богатые, но мой панжи (брат, кузен, соплеменник или друг) поехал на корабле в Нампото (Европу) и сказал, что там белые ему прислуживали и он спал с белыми женщинами». Я попробовала восстановить свой авторитет одним способом, который теперь можно было бы назвать «негритянским патернализмом», и попыталась потянуть мальчугана за ухо. В ответ раздался такой пронзительный крик, что я в ужасе отшатнулась. Боже мой! Что я наделала?! Мальчик, убежавший на другой конец веранды, смотрел на меня, хохоча во все горло. «Ты можешь мне сказать, что тут смешного?» — «Не могу». — «Нет, ты все-таки скажи». Ритуальные уговоры длятся довольно долго. Наконец, со смехом он говорит мне: «Ты думаешь, что сделала мне больно? Вот мама меня вчера действительно побила, она взяла меня за шею и била головой о стену, это было больно». И тут же позабыв о своем решении не служить больше слабым белым, отправился в город за покупками.
Существовал и негритянский фольклор. Рассказывали, например, такую историю: обезьяны до прихода белых были очень болтливы, но поскольку они куда хитрее бедных негров, то быстро поняли, что если не научатся молчать, белые заставят их работать. Или легенду о сотворении людей: «Моана взял мелкий белый песок и сделал белых людей, потом он взял черную землю
Почему вдруг португальцев исключили из белой расы? Ну, во-первых, потому, что они появились на африканской земле на четыре сотни лет раньше остальных белых. Бельгийцы в эти времена еще не делились в Конго: сделав себе состояние, заработав пенсию, они возвращались в Европу, в то время как португальцы жили в Анголе поколениями. Кожа у них была темнее, чем у северных соседей, и в их среде насчитывалось много «белых бедняков», каких не существовало в бельгийском Конго в 1927 году. И, наконец, привыкнув к климату, поскольку они здесь родились, португальцы куда меньше других опасались жестокого солнца. Мне случилось однажды повстречать на улице чуть ли не в полдень белого без шлема, а так как меня предупредили, что африканское солнце очень опасно, я спросила: «Вы не боитесь ходить с непокрытой головой?» На что он ответил мне одной фразой: «Я португалец».
У меня было мало возможностей всерьез познакомиться с фольклором киконго. С одной стороны, наверняка существовали племенные запреты, а с другой — в Матади быстро забывались все обычаи предков. В этот город отправляли рабочую силу из разных областей континента, и пролетаризация пощадила разве что крестьян из деревень, которые находились по ту сторону реки и куда нужно было добираться на пирогах. Я покупала, что могла, из местной утвари, прекрасно понимая, что спустя какое-то время вместо подлинных вещей появятся сувениры для туристов. Так, я купила миску для обряда инициации, маленькую резную скамеечку, украшенную старинной медной монетой, уже давно не имевшей хождения, занзи, маленький музыкальный инструмент. Последний представлял собой выдолбленную деревянную коробку с вставленными в нее тонкими металлическими пластинками вместо струн (пятью или семью) — стоило их коснуться, как раздавался довольно мелодичный звук. Самуэль рассмеялся, увидев у меня в руках занзи. «Тебе не надо играть на нем», — сказал он. «Почему?» — «Это хорошо для мужчин. У женщин, если они играют, опадает грудь». Я купила еще красивое копье, выкованное из железа, пику и прочее. К сожалению, все эти вещицы, чьим достоинством была их подлинность, у меня украли, когда мы позже обзавелись маленьким домиком и жили около Экс-ан-Прованса.
Женщины — мамао — не работали в Матади у белых ни в качестве служанок, ни няньками. Женщин здесь находилось гораздо меньше, чем мужчин, — рабочие из отдаленных районов оставляли свои семьи в деревнях. Гомосексуализм был очень распространен не из-за порочности, а из-за недостатка женщин и высокой цены, которую нужно было платить за жену. Белые холостяки часто заводили «хозяек», которых доставали для них бои. Один наш знакомый, молодой русский, очень возмущавшийся подобным обычаем, однажды поддался искушению. И вот странная вещь: до этого он нас навещал очень редко, но как только у него поселилась «хозяйка», он стал проводить у нас чуть ли не каждый вечер. Квартирка у него была очень тесная, и вечера стали казаться ему бесконечными в обществе этой женщины, с которой любое другое общение, кроме физического, представлялось невозможным. Были и негритянки, навещавшие одиноких мужчин по ночам, их тоже разыскивали и приводили бои. Первого января, с цветком банана в руке, они направлялись к дому, чей порог переступали в течение года, дабы поздравить хозяина и, возможно, получить подарок. Но, по преимуществу, негритянкам не нравились белые. По их словам, они пахли трупом и не были так счастливо сложены и наделены физической силой, как черные. Столь оригинальное суждение о трупном запахе объясняется тем, что негры смазывают тело пальмовым маслом; для кожи это очень полезно, но на жаре масло быстро горкнет и издает весьма малоприятный запах для непривыкших ноздрей. Мертвых же перед погребением моют, и от них больше не пахнет прогорклым маслом. Вот и получалось, что белые, не имевшие особенного запаха, пахли мертвечиной.
Мне редко доводилось общаться с негритянками. На рынке я обменивалась несколькими словами с торговками, и одна из них, «старуха» лет тридцати по имени мама Луиза, стала меня часто посещать. Она приходила ко мне за хиной, дорогим для черных снадобьем, казавшимся им панацеей от всех бед. Луиза показывала мне то свой живот, то грудь, то голову и, счастливая, уносила с собой таблетку аспирина или капсулу хины или драже слабительного. Иногда я покупала у нее худосочных кур, которых она кормила, похоже, одними камешками. Но вот однажды Луиза принесла мне дюжину яиц, прося принять их, как матабиш (подарок). У нас не было заведено принимать подарки. Мама Луиза настаивала, и я наконец согласилась: приняла в подарок яйца и дала ей в подарок деньги. Вечером, хохоча во все горло, Самуэль сказал мне, что все яйца либо тухлые, либо с мертвым цыпленком. Я сказала об этом маме Луизе и ничуть не удивила ее: она лучше всех знала, что яйца несъедобны, но просто хотела сделать мне подарок, я же была совершенно не права, когда захотела из этого благородного поступка извлечь еще и пользу.
Мои знакомые негры, включая и образованных клерков, не понимали никаких абстрактных идей, зато они были по-детски чувствительны к справедливости и несправедливости. Проблемы нравственности, добра и зла для них не существовало. Я удивлялась и тому, как быстро может получиться шофер или техник из человека, который только-только покинул джунгли. Похоже, что эта область деятельности ближе примитивному человеку, чем мир идей.
В двадцать лет меня мало занимали проблемы деколонизации. Да и слова этого в те времена еще не существовало. Но взаимоотношения между людьми меня интересовали. Оказавшись причастной к колониальной жизни, я не могла вообразить — да и кто бы смог — Конго суверенным государством. Я видела сложность межплеменных вопросов, равнодушие населения, истомленного климатом, плохим питанием и болезнями. Как бы ни относиться к белым, которые жили рядом со мной, мне было ясно, что без них Африка никогда бы не выбралась из потемок. Она была далека от национального, культурного и религиозного единства. Только цвет кожи объединял все народности, живущие на этом континенте. Если бы Стенлей и Д. Ливингстон («Перо и Библия») не открыли Конго, в настоящее время его демографические показатели приближались бы к критическому порогу. Я не собираюсь защищать капиталистов — они прекрасно постоят за себя сами и как колонизаторы, и как деколонизаторы, — но если бы крупные компании не укоренились в Конго, если бы им не понадобились рабочие руки для разработки богатств этой страны, Черную Африку продолжали бы губить традиционные язвы — проказа, желтая лихорадка, малярия, сонная болезнь и еще множество других, о которых лучше и не вспоминать, не говоря о голоде. Как исчислить те блага, какие принесли католические и протестантские миссионеры в Африку? И разве священники, монахини и миссионеры, убитые во время деколонизации, не стали мучениками во имя своей любви к ближнему?