Танец с огнем
Шрифт:
Знаменитый поэт Арсений Троицкий, изящный господин с ухоженной бородкой, устроился в массивном кожаном кресле – единственном удобном сиденье, которое имелось в комнате. Черепаха Гретхен, его муза и неизменная спутница, спрятав головку, дремала на коленях поэта, напоминая не то большой амулет, не то дорогую пепельницу.
– Простите, Арсений Валерьянович, – отважно заявил молодой журналист в спадающем пенсне, – но как-то вы все опошляете!
– И в любом случае, называть лицемерием мучительный порыв гениальной души, – вмешался кто-то еще, – восьмидесятидвухлетнего старца – это…
– Это – что? Договаривайте, договаривайте. Вряд ли скажете что-то оригинальное… И вы, Максимилиан, тоже считаете, что я злобно кощунствую, одержимый завистью к гению?
Максимилиан Лиховцев, не ожидавший вопроса, быстро взглянул на Троицкого
Он вообще, как выяснилось, не очень хорошо представлял себе, каково это – издавать журнал. До недавних пор все, что он писал и говорил, было исключительно его личным делом, что бы он там ни думал о важности излагаемого. Думал-то он многое… И когда Троицкий позвал его в Петербург, говоря, что тут – пустыня и все задыхаются без живого слова, он жадно ухватился за эту идею, тем более, что все обстоятельства будто нарочно складывались самым благоприятным образом: и деньги нашлись, и люди, готовые объединяться и работать. Да, никакой пустыни здесь, конечно же, не оказалось. Наоборот: всяк, умеющий составлять на бумаге фразы длиннее трех слов, что-то издавал или собирался издавать; и – главное – находил читателей. Символисты, эсеры, философы, домашние хозяйки, богостроители, любители бильярда и псовой охоты – все имели свое печатное слово… Хор стоял такой, что его, как заявил тот же Троицкий, вполне можно было игнорировать и считать, что начинаешь с нуля.
Лиховцеву было, в общем, почти все равно – с нуля, не с нуля. Главное, появилась возможность высказаться наконец-то громко. Докричаться. Какое-то время он по инерции продолжал считать издание своим личным делом – пока не поймал себя на том, что даже уже и думает о процессе – «мы». Журнал с суховатым названием «Историческое обозрение» должен был выходить каждые два месяца. Сдавая в печать первый номер, Максимилиан признался себе, что дело оказалось совсем не таким, как он думал – но, кажется, именно таким, как он хотел.
– Но кем же он был с вашей точки зрения? – спросил поэта молодой журналист.
– Он был явлением природы, данным нам на рубеже эпох, – сухо ответил Троицкий. – И я написал стих.
– В память Льва Толстого? – оживился Максимилиан. – Ты никому еще его не предложил? Мы могли бы успеть дать его в…
– В память нас всех, – сказал Арсений и сразу начал читать.
Последний мамонт
На последних строках Гретхен высунула головку из панциря и с лукавым торжеством взглянула на собравшихся. Мамонты вымерли, а черепахи – остались, – словно хотела сказать она. – Хорошее дело – иметь твердый панцирь…
День был седой от тумана. В нем призраками вставали и как будто бы двигались силуэты деревьев. Люди вытирали влажные лбы и грели руки у печей. В комнаты то и дело требовали чаю, калачей, масла и варенья.
– А обедать кто будет, Пушкин? – ворчала кухарка Лукерья.
Бог весть почему, но Лукерья считала Пушкина древним еврейским царем. Несколько раз ей объясняли, что Пушкин – русский поэт, и даже читали его стихи. Неграмотная Лукерья, соглашаясь, кивала головой и тут же забывала эти ненужные ей сведения. Еще более забавным казалось то, что внешность «еврейского царя» Пушкина Лукерья представляла себе отчетливо и даже узнавала его на портретах.
На втором этаже, в своей прежней детской комнате, полностью восстановленной после пожара, у окна стояла Любовь Николаевна и рассеянно глядела на плавающие в тумане заснеженные поля. Озеро Удолье с окружающими его деревьями казалось островом, чернеющим в мутном океане.
Степка сидел тут же и прихлебывал чай из стакана в латунном подстаканнике. Рядом с ним на столике под лампой лежала раскрытая конторская книга с колонками цифр и пометками хозяйки усадьбы, написанными крупным округлым подчерком гимназистки приготовительного класса.
В смежной комнате, через раскрытую дверь можно было видеть, как глухая Агриппина, сидя в плетеном кресле и негромко гугукая, играет с маленькой дочерью Любовь Николаевны Капочкой – подбрасывает ее руками и ловит в широкий подол, растянутый между колен. Девочка от этого развлечения заливисто хохочет и брыкает толстыми ножками.
– К весне дело, – медленно сказал Степан. – Надо бы амбар перебрать, гнилые бревна заменить, а то агроном говорит: в зерне влажность повышена.
– Ничего он такого не говорит. Ты придумал все, лишь бы себя занять. К осени просохнет, да настилы переделать повыше, это да, чтобы коты пролезали, мышей жрать. Мыши туда не только с усадьбы, но и с полей приходят, портят припасы, это да…
– Все равно надо по крайней мере самый большой амбар, тот, что за огородами…
– Я сказала: не будем!
Любовь Николаевна обернулась и прямо взглянула в серо-зеленые, в цвет только что скошенного сена глаза Степана. Он выдержал ее взгляд.
– Так люди же, Люш… Я уже с работниками переговорил, сама знаешь, как весной с в деревне с прокормом…
– Переговори с ними обратно!
– Так злиться же будут.
– Твоя забота. Нечего было обещать. Обойдутся, меньше водки выпьют…
– Опять же не хуже моего знаешь: меньше не выпьют, бабам и детям меньше достанется.
– Отвяжись от меня, Степка! Сколько кому водки пить – это не мне и не тебе решать. Каждый за себя. Но если прямо сейчас кому в Черемошне ссуда нужна, ты знаешь, я дам. На посевной и на уборке отработают. Пусть в контору приходят.