Танго старой гвардии
Шрифт:
— Здесь неподалеку есть одно место, — сказала она вдруг. — Пансион «Семафор»… Рядом с маяком.
Он поглядел на нее — и поначалу не без растерянности. Меча показывала туда, где за белой виллой, окруженной пальмами и пиниями, уходила влево и исчезала среди сосен дорожка.
— Заведение очень дешевое, для туристов. Там на веранде — маленький ресторанчик под магнолиями. И сдают номера.
Макс был человек закаленный. Характер и житейские обстоятельства сделали его таким, каким он был сейчас. И сейчас, когда он неподвижно стоял перед Мечей, эта закалка помогла ему унять дрожь в коленях и не разомкнуть плотно сжатые губы. Чтобы ненароком, неуместным словом или жестом не оборвать тоненькую ниточку, на которой висело все.
— Хочу тебя, — подвела итог Меча, прерывая паузу. — И хочу сейчас.
— Почему? — выговорил он наконец.
— Потому что за эти девять лет ты довольно часто являлся мне, когда я, что называется, включала голову.
— Несмотря на…
— Ни на что не смотря, — улыбнулась она. — Даже и на жемчужное колье.
— Ты бывала прежде
— Сколько лишних вопросов!.. Лишних и глупых.
Она протянула руку, дотронулась до его пересохших губ. В этом нежном прикосновении было предвестие и обещание.
— Конечно, бывала, — ответила она через секунду. — И снимала номер с большим зеркалом на стене. Отличный обзор.
Жалюзи были сделаны из горизонтальных деревянных реек, неплотно пригнанных друг к другу. И, проникая сквозь эти щели, лучи послеполуденного солнца расчерчивали полосами света и тени кровать и тело спящей. Лежавший рядом Макс осторожно, стараясь не разбудить, повернул голову, стал рассматривать вблизи ее лицо, пересеченное полосой луча, приоткрытый рот и ритмично подрагивавшие в такт легкому дыханию ноздри, груди с темными кружками вокруг сосков, покрытые бисеринками блестящей под солнцем испарины. Шелковистую гладкость живота, расходящиеся надвое бедра и скрытое меж ними лоно, которое еще сочилось влагой на простыню, пропитавшуюся за эти часы смешанным запахом нежного пота и спермы.
Чуть приподняв голову с подушки, Макс перевел глаза дальше, рассматривая два неподвижных тела в зеркале на стене — большом и потускнелом от времени и отсутствия должного ухода, как и весь этот номер с его убогой обстановкой, со шкафом, биде, рукомойником, запыленной люстрой и перекрученными проводами, фарфоровыми изоляторами, прикрепленными к стене, на которой выцветший туристический плакат вяло заманивал в Вильфранш. Номер был из тех, что предназначены специально для коммивояжеров, беглецов от правосудия, самоубийц и бездомных любовников. Все это угнетающе подействовало бы на Макса, отлично помнившего подобные обиталища, куда попадают не по прихоти, а по необходимости, если бы рядом не спала эта женщина, если бы сквозь щели в жалюзи не пробивались солнечные лучи. А Меча, едва переступив порог пансиона, казалась вполне довольна и номером без водопровода, и сонной хозяйкой, которая протянула им ключи, не задавая вопросов и не спрашивая паспортов. Чуть только за ними закрылась дверь, голос Мечи стал звучать хрипловато, кожа будто налилась жаром, и, перебив на полуслове Макса, глубокомысленно рассуждавшего о том, что прекрасный вид из окна отчасти примиряет с убожеством интерьера, оказалась очень близко к нему, приоткрыла рот, словно ей трудно стало дышать, прервала приличный разговор и потянула через голову полосатую фуфайку, открывая этим движением груди — белые на загорелом торсе.
— Ты так хорош, что глаза режет.
Протянув руку, легко, одним пальцем прикоснулась к его подбородку, чуть повернула его голову в сторону, чтобы удобнее было рассматривать. И через секунду добавила совсем тихо:
— Сегодня я не надела колье.
— Жаль, — тотчас нашелся Макс.
— Ты негодяй.
— Да, случается… Бываю временами.
Все дальнейшее происходило в упорядоченном и сложном чередовании. Как только Меча резким движением освободилась от последней детали туалета и растянулась на кровати, с которой Макс успел сдернуть покрывало, он убедился, что она возбуждена до крайности и готова принять его немедленно. Судя по всему, заключил он, этот номер в пансионе способен творить чудеса. Но торопиться не следует, сказал он себе, пока еще скованный всегдашним своим трезвомыслием. И постарался подольше застрять на предварительных этапах, уверенный, что вожделение, от которого гудели нервы и, напрягаясь едва ли не болезненно, подрагивали мышцы — он до скрежета стиснул зубы, пытаясь совладать с яростью наслаждения, — может сыграть с ним дурную шутку. Девять лет было не зачеркнуть этим получасом. И потому он призывал на помощь опыт и все свое самообладание, чтобы продлить ласки, граничившие с насилием, — Меча дважды ударила его по щеке, когда он попытался доминировать, услышать удовлетворенное постанывание, учащенное, прерывистое дыхание в перерыве между приступами, применить два или двадцать два способа целовать, лизать, кусать. В отличие от него Меча не позабыла о зеркале на стене, и в какую-то минуту он, впиваясь в ее губы, вколачиваясь в ее тело, заметил, что она повернула голову, и перехватил ее взгляд, потом еще раз и еще, — и тогда он тоже стал смотреть на сплетенные, будто в жестокой схватке, тела, напрягшуюся спину, руки, так сведенные судорогой, что, казалось, сейчас порвутся мышцы и сухожилия, когда он старался обездвижить ее, а она билась с силой дикого зверя, кусалась и царапалась до тех пор, пока, не сводя глаз со своего отражения, не сделалась вдруг покорной и податливой, не впустила его наконец — или снова? — в свое влажное естество, в самозабвении предаваясь и полностью отдаваясь древнейшему ритуалу. Макс, наблюдающий и наблюдаемый в зеркало, отвернулся от него, чтобы взглянуть не на отражение, а на нее самое — в ее лицо, которое оказалось в каких-то двух дюймах от его лица, и заметить, как насмешливо искрятся медовые глаза, как с вызовом змеится по губам улыбка, опровергая и то, что мужчина овладел ею, и то, что она отдалась ему. Тогда Макс наконец дал себе волю и, подобно поверженному и наконец беззащитному гладиатору, уткнулся лицом в шею Мечи, утратил представление обо всем вокруг и медленно, обильно излился в темные теплые глубины Мечи Инсунсы.
10. Стук
Макс плохо спал в ту ночь. Бывали в моей жизни ночи получше, думал он утром, пытаясь стряхнуть с себя дремотную одурь. И эта мысль не оставляла его, пока он водил по щекам и подбородку электрическим «Брауном», рассматривая в зеркале в ванной комнате отеля усталое лицо, на котором к отметинам, проложенным жизнью, прибавились следы недавних тревог и волнений. Поражений и беспомощного удивления, так не вовремя свалившихся в последние часы, новой неопределенности и сомнений, особенно тягостных потому, что уже сейчас, когда почти все уже сносилось и стерлось, слишком поздно переклеивать ярлычки, переосмысляя прожитое. Ночью, ворочаясь в кровати, вновь и вновь то проваливаясь в забытье, то возвращаясь к яви, он, казалось, ясно слышал, как, грохоча, словно рухнувшая на пол стопка фаянсовых тарелок, валится наземь прежняя непреложная убежденность. Итогом его бурной жизни, которую, как ему еще совсем недавно казалось, он все же сумел сохранить в череде катастроф, стало приобретение благопристойно-светского безразличия, учтиво-равнодушного спокойствия. И вот этот защищенный бестрепетным фатализмом последний редут душевного равновесия еще вчера был его единственным достоянием — а сегодня разлетелся вдребезги, истаял дымом. До вчерашнего разговора в саду с Мечей Макс считал, что возможность спать спокойно, уподобившись отошедшему от дел, вышедшему в тираж усталому ветерану, — это то единственное, что ему осталось, и что жизнь уступила ему без спора.
Давний инстинкт, едва лишь стал ощутим далекий запашок опасности, подсказывал, что надо бежать: немедленно свернуть эту бессмысленную, абсурдную авантюру — он не желал называть ее романтическим приключением, потому что терпеть не мог самого слова «романтика», — вернуться к прежней жизни и работе у Хугентоблера, прежде чем земля разверзнется под ногами. Сделать, как он умел когда-то, хорошую мину при отвратительной игре, согласиться с тем, каков он стал ныне, и покорно принять то, каким не может быть никогда. Тем не менее есть эти самые безотчетные порывы, заключает он. Есть неосознанные побуждения, которые иногда губят человека, а иногда подсказывают, на какой цифре остановится шарик рулетки. Есть пути, которыми, вопреки советам элементарного здравомыслия, просто невозможно не следовать, если уж они открылись перед тобой. Если искушают ответами на вопросы, не возникавшие прежде.
И один из таких ответов может найтись сейчас в бильярдной отеля «Виттория». Он поискал его и удивился, что нашел именно там. Эмиль Карапетян объяснил ему, где найти Хорхе Келлера. Минуту назад они сидели на террасе: гроссмейстер завтракал, сидя бок о бок с Ириной — она приветствовала Макса любезной улыбкой, — причем держала себя так естественно, что можно было не сомневаться: она и не подозревает о том, что ее связь с советскими раскрыта.
— В бильярдной? — удивляется Макс: это плохо вяжется с его представлениями о шахматистах.
— Он так отдыхает и отвлекается, — объясняет Карапетян. — Иногда бегает или плавает. Иногда увлеченно отрабатывает карамболи.
— Вот бы не подумал.
— Мы бы тоже. — Армянин со сдержанным юмором пожал могучими плечами. Макс заметил, что он старается лишний раз не смотреть на соседку. — Однако Хорхе у нас такой.
— И он играет один?
— Почти всегда.
Бильярдная располагается на первом этаже, чуть подальше читальни: зеркало, удваивающее свет, который льется из открытого на террасу высокого окна; стойка для киев и стол для французского бильярда под горизонтально висящей лампой в продолговатом латунном абажуре. Келлер бьет шар за шаром; не слышно ничего, кроме слабого щелчка, с которым мягкая суконка на конце кия соприкасается со слоновой костью, и стука шаров, ударяющихся друг о друга с точностью едва ли не однообразной. Остановившись в дверях, Макс наблюдает за шахматистом: тот сосредоточенно и почти механически работает кием, так что кажется, будто каждая тройка столкнувшихся меж собой шаров тянет за собой следующую, и они катятся по зеленому сукну бесконечной вереницей.
Макс жадно рассматривает молодого человека, задерживаясь взглядом на самых мелких подробностях, ища то, что ускользало от его внимания раньше. Сначала, невольно оберегая себя, он пытается восстановить в памяти уже смутные и расплывающиеся в дали времен черты Эрнесто Келлера, чилийского дипломата, с которым познакомился осенью 1937-го, на ужине у Сюзи Ферриоль — помнится, тот был белокурый, безупречно корректный и приятный в общении — и сравнивает их с наружностью того, кто официально считается его сыном. Потом старается совместить это воспоминание с образом Мечи Инсунсы, какой была она двадцать девять лет назад, понять, что унаследовал от нее этот парень, который неподвижно стоит перед бильярдом, изучая положение шаров и кусочком мела натирая оконечность кия. Он высок ростом, строен, держится очень прямо. В точности как его мать. Но и как Макс когда-то. Есть что-то общее в фигуре и повадках. И уж точно, вдруг сознает он с внезапным холодком под ложечкой, густые черные волосы, падающие на лоб Хорхе, когда тот наклоняется над бортиком стола, достались ему не от Мечи — еще со времен плавания на «Кап Полонии» Макс запомнил светло-каштановый, почти русый, цвет ее волос — и не от человека, чью фамилию он носит. Если бы шахматист зачесал волосы назад и пригладил бриллиантином, как Макс в ту пору, когда они у него были такие же черные и блестящие, сходство еще больше усилилось бы. Да, у него они были точно такие же, когда он проводил обеими руками от висков назад, прежде чем медленно, шагая в такт музыке, подойти к даме и с мягким щелканьем каблуков, с улыбкой на губах пригласить ее на танец.