Танго в стране карнавала
Шрифт:
Солнце поднималось над молочно-белыми арками Лапы, когда я впервые встретила Уинстона Черчилля.
Розовые пальцы утреннего света медленно поднимались, ползли к аркаде, обнажая темные закоулки, в которых, свернувшись калачиком, спали ночные любовники, а алкоголики баюкали свои пустые бутылки. Разношерстная группка встрепанных юристов, проституток-трансвеститов и уличной шпаны с клеем окружила двух музыкантов. Один был с барабаном, второй с маленькой гитаркой — бразильцы называют их cavaquinho. Рядом отплясывала босиком беззубая карга, облаченная в блестящий пластиковый балахон и навороченный головной убор из перьев, оставшийся с прошлогоднего карнавала. Уинстон Черчилль приметил меня, когда я шла в стакане с растаявшим льдом и сахаром, а я напряженно размышляла, куда подевалась Кьяра и есть ли у меня хоть какие-то шансы стать первой австралийской
Бразильский тезка премьер-министра Британии был шести футов ростом, черный, как ночь, и одет весь в белое. Глаза у него были просто поразительные — светло-голубые с рыжей искрой, как у дикого кота. Секунда, и все светские холостяки Густаво потеряли для меня всякий интерес. Уинстон предоставил остальным музыкантам отдуваться, а сам развинченной походкой направился прямо ко мне. Сначала он ничего не сказал, потому что пел песню о каком-то beijo [36] и пощипывал струны своей лиры, извлекая томные звенящие звуки. Вдруг на грязной булыжной мостовой посреди Рио-де-Жанейро не осталось никого, кроме меня и Уинстона, и вся Вселенная со всеми ее звездами и лунами вращалась вокруг нас одних. Я спросила его, что такое beijo, а он поцеловал меня в губы, заглянул в глаза и сказал по-английски: «Вот это и есть beijo». Потом мы бродили по пляжу Фламенго и говорили о самбе. Он сказал, что я самая прекрасная женщина из всех, каких он только видел в жизни. Верилось в это с некоторым трудом, учитывая, что мы шли по пляжу, который начинал заполняться толпами красоток-супермоделей с кофейной кожей в узеньких набедренных повязках. Но я не стала спорить. Мне не из-за чего было поднимать спор.
36
Beijo (португ.) — поцелуй.
Менее чем через четыре часа, когда мы обедали за столиком «с видом на бассейн» в пятизвездочном отеле в Ипанеме, а вокруг сновали официанты в смокингах, словно мы были английскими королем и королевой, Уинстон сделал потрясающее признание.
— Я люблю тебя, — сказал он.
От неожиданности я со стуком уронила вилку на стол.
Подлетевший официант как ни в чем не бывало смахнул крошки.
— Мы же только что познакомились…
— Я знаю. Любовь — безумие, да? — Он ласково пожал мне руку и крикнул официанту, чтобы подали шампанское.
Что за удивительная культура! Никаких комплексов, никаких страхов! Мне пели серенады, осыпали комплиментами, меня любят — а ведь не прошло и пяти часов. Все это было безумно романтично, даже несмотря на то, что спустя три дня я узнала: Уинстон живет с бывшей женой, умирающей актрисой, которая обещала завещать ему все свое состояние.
Понять, почему я все-таки решилась закрутить с Уинстоном Черчиллем, непросто, однако, полагаю, отправной точкой было то, что я внезапно и без памяти влюбилась. Да разве можно было в него не влюбиться? Представьте, что вы возвращаетесь с работы, идете по улочке в своем красно-кирпичном предместье, и тут вдруг навстречу вам Бред Питт — падает на колени прямо на тротуар и говорит: «Бог мой. Наконец я тебя отыскал». Вы бы что, ему отказали?
Уинстон Черчилль был сложен, как юный боксер, выглядел, как улучшенная версия Дензела Вашингтона, а самбу танцевал так, что рядом с ним мужики из «Клуба Буэна Виста» казались косолапыми. Конечно, если бы я тогда поняла, что сам дьявол приглашает меня на танец, то, возможно, обдумала бы все получше. А с другой стороны, как знать, может, и не нужно было ничего обдумывать.
Через два дня он нагрянул ко мне домой и, перебирая струны, пел под балконом китайской принцессы серенады о несчастной любви, а соседи швыряли в него гнилые манго и угрожали расправой. Все это привело к тому, что я в очередной раз отложила поездку в Сальвадор.
Это было как взрыв. Казалось, он дожидался моего приезда. С легкой мускулистой руки Уинстона Черчилля глухие улочки Руа Жоаким Силва, Руа да Лапа и Руа Тейлор и их обитатели оживали для меня в его рассказах и шутках.
— Вот Присцилла, она была замужем за самым красивым мужчиной в Лапе. Первые три года она гонялась за ним вверх-вниз по лестницам с кухонным ножом, потому что он ей изменял. Сейчас он в тюрьме. О, а вон идет Бахьяно — торгует медовой кашасой. Он уезжал. Избил свою женщину прямо посреди улицы, а местный наркобарон оскорбился, потому что Бахьяно не имел права распускать руки на его улице. Вот и пришлось Бахьяно уехать и скрываться в Минас. Пока его тут не было, лучший дружок увел его девушку и украл магазинчик медовой кашасы, причем Бахьяно все это время звонил ему и спрашивал: «Ну как, утихло там, можно мне возвращаться?» — а друг отвечал: «Нет, брат, обожди еще пару недель…» Вот, приехал все-таки наконец… дурень! А посмотри-ка вон на того парня. Это Фернанду. Он единственный неподкупный полицейский в Бразилии, местные его ненавидят. Из-за него невозможно вытащить своих из тюряги — он не берет взяток. Вот это dono местной boca-dafuma, дымной пасти, — точки, где покупают наркотики. Вон та девчонка продает секс за деньги, мы здесь называем таких garota-de-programa — девушка из программы. Рядом сидит ее мамаша, занимается тем же. Вон на той улице — видишь? — раньше были одни бордели. А проститутки в них были сплошь французские…
Я уже неплохо ориентировалась на улицах Лапы благодаря Кьяре, но не понимала их, пока не встретила Уинстона Черчилля. Он был знаком с наркодилерами, музыкантами, шпаной, шлюхами и даже с богатыми ребятами, которые губили здесь свои жизни. Перед ним как на ладони лежало прошлое, настоящее и, довольно часто, будущее этого квартала из восьми улиц. Уинстон стал для меня олицетворением Рио. Моим человеком в Рио.
Ночь за ночью мы с Уинстоном Черчиллем слонялись между осыпающимися колониальными и модерновыми фасадами Лапы, почерневшими от блевотины и мочи бродяг, давным-давно облюбовавших этот квартал. Мы пели в кабаре, пили кашасу в цыганских барах и с ночи до полудня танцевали на улицах даже в будни. Это был нескончаемый театр на фоне декораций в виде величественных белых арок Лапы — собственного Колизея города Рио. Здесь, под этими благословенными арками, пролетали столетия, если вести отсчет от давних дней рабства, когда вьючные животные шли с запада на плантации иезуитов на юге города. В ту пору рядом с Лапой разливалось гниющее и зловонное озеро Бокейрао, пока наконец терпение у представителей городской элиты не лопнуло и озеро не осушили, разбив на его месте парк с ограниченным доступом, где избранные могли бы спокойно есть субботними вечерами свои сэндвичи с огурцом. Парк назвали Пассейу Публику. Половину жилого фонда Рио-де-Жанейро пустили под бульдозер, пытаясь модернизировать тропическую столицу. Однако вонь скоро доползла и до новых барочных статуй, а спустя какое-то время бродяги и богема вновь заполонили заброшенную Лапу.
Лапа. Прекрасная, блестящая и ужасная. Всего-то сорок два акра, а сколько здесь заблудших душ — ее рабов и изгнанников, мошенников-malandro и поэтов, шлюх, сутенеров и постоянных клиентов. Для богемы Лапа то же, что высокой очистки героин для наркомана, — чистая волна неразбавленного наслаждения. Лапа никому не отказывает, никого не отвергает, и в ответ ей под ноги бросают то, что имеют: наследства, семьи, талант, а подчас — когда уже катятся под откос — и самоуважение. Интеллектуалов она превращает в невнятно бормочущих пьянчуг, достойных женщин — в продажных шлюх, ее сточные канавы устланы разлагающимися душами гениальных музыкантов.
Одних Лапа привлекала и удерживала наркотиками, других — музыкой, очень многих — доступным сексом. Но меня влекло другое — непредсказуемость и неповторимость каждого дня. Ежедневно я спускалась в Лапу с высот Санта-Терезы и, даже еще не добравшись до ее мощеного ложа, но издали ощутив запах щедро политых мочой булыжников, чувствовала, как колотится сердце. Я никогда не знала, на что наткнусь, что ожидает меня сегодня: кулачный бой между двумя женщинами, то же между женщиной и мужчиной, играющий посреди улицы оркестр, политическая демонстрация, репетиция карнавала, охота полиции на трансвеститов, а может, вообще ничего — или, скажем, только парочка старых музыкантов на перекрестке. Я подсела на непредсказуемость, как на наркотик.
Наши с Уинстоном отношения развивались здесь же, в широко раскрытых объятиях Лапы. Если Лапа была непредсказуема, то Уинстон — воплощенный хаос. У него не было ни мобильника, ни банковских карт — не было даже удостоверения личности. Он проводил у меня дома три дня, пропадал на пять, затем являлся в мини-платье с оборками и воланами, с макияжем на лице и бутылкой розового игристого вина.
— Собирайся-ка, мы уходим, — заявил Уинстон в один прекрасный день, бросая мне черное платье.
— Куда еще? — запротестовала я.