Танки идут ромбом
Шрифт:
Танк развернулся над окопом и остановился, подбитый нашими артиллеристами; по броне скользнул светлый язычок пламени, и вскоре весь танк уже пылал, испуская клубы чёрного дыма.
Как после дурного сна, вдруг проснувшись, с наслаждением узнаешь, что все то страшное, что только что было с тобой, было во сне, и мысли уже текут ровно, спокойно, но в теле ещё чувствуется неприятный озноб падения, — как после дурного сна очнулся Володин под мёртвым танком, придавленный землёй и оглушённый; словно в погребе с захлопнутой крышкой, лежал он в темноте, в соседстве с остывающим телом Размахина, и все звуки боя, только что пронзительно гремевшие вокруг, теперь слышались глухо, долетали откуда-то издалека, и по ним уже нельзя было определить, как складывался бой. Но пулемёты на запасных не смолкали, и Володин, улавливая их теперь совершенно притуплённый говор, с радостью отмечал, что рота не отступила, что сражение идёт здесь, на линии траншеи, и что это очень хорошо, и хорошо, что он, Володин, жив, и теперь только нужно, не торопясь, обдумать, как выбраться из-под танка. Сначала все его движения были неторопливы, размеренны — осторожно высвободил плечо и ноги из-под обвалившейся на него глины, огляделся в темноте, увидел узкую щель между гусеницей и землёй и пополз к этой полоске света, стараясь не задеть Размахина; но вот окоп
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
«А ну ещё!…»
«Ещё разок!…»
«Разок!…»
Так говорил сам себе Ефим Сафонов, нажимая на спусковой крючок ручного пулемёта. Он стрелял спокойно, ровными длинными очередями, поворачивая ствол в ту сторону, где появлялись немецкие автоматчики; он видел поле боя сквозь мушку своего пулемёта, и все, что происходило в тесном обхвате мушки, представлялось ему отдалённым и мутным, как за синей сеткой дождя. В синих клубах двигались танки, в синих клубах бежали автоматчики, и Сафонов, ощущая плечом бодрую дрожь пулемёта, разрезал эту клубившуюся синь огненной трассой. Танки не пугали его: некоторые уже горели, а те, что ещё ползли (он был убеждён), будут подожжены — это дело бронебойщиков, а у него своё задание… Он был одним из тех спокойных и нерасторопных на вид русских солдат, которых ругают на формировках и в казарменных буднях, но которые, может быть, по той самой своей нерасторопности оказываются стойкими и незаменимыми в бою. Когда все же никем не подожжённый вражеский танк вырос перед окопом, Сафонов убрал с бруствера пулемёт и вместе с пулемётом в обнимку упал на дно окопа, не забыв, как учили, прикрыть рукой затвор, чтобы не попала туда земля и песок и чтобы потом, при стрельбе, не заклинивало патроны. Он делал все так, как его учили, и требовал такой же точности от своего помощника — молодого солдата Чебурашкина. Как только танк прошёл через окоп, Сафонов снова поставил пулемёт на бруствер и припал плечом к прикладу; он не стал бросать гранаты вслед прорвавшемуся танку, даже не оглянулся на него; не оглянулся и тогда, когда услышал позади себя резкий взрыв противотанковой гранаты, — ему, пулемётчику, приказано отсекать пехоту, и он отсекал, сосредоточенно, упрямо делая своё дело. То, что происходило за спиной: из соседней щели младший сержант Фролов и солдат Шаповалов подорвали танк гранатами и готовились так же встретить и второй, наползавший на них, — именно это и должно было происходить, и Сафонов не представлял себе иначе, что это. Внизу, у ног его, сидел на корточках Чебурашкин и набивал очередной диск патронами. Отлетавшие от пулемёта гильзы падали на каску, на крышку диска, солдат ворчал и отмахивался от них, как от мух.
«Ещё разок!…»
«Разок!…» — повторял Ефим Сафонов, все так же, без поспешности, но с большим озлоблением нажимая спусковой крючок. Он ни на секунду не выпускал из виду окоп, где остался тяжелораненый Размахин и где теперь находился командир взвода Володин (Сафонов видел, как лейтенант, лавируя между разрывами, пробрался туда), и стрелял по вражеским автоматчикам, которые вслед за танком перебежками приближались к тому окопу. Он заставил залечь автоматчиков, а танк развернулся над окопом и загорелся.
— Чубук! — прекратив стрельбу, окликнул Сафонов своего помощника.
— Диск, дядя Ефим? — с готовностью отозвался молодой солдат.
— Лейтенант под танком!…
— Де?…
Оба — и Сафонов и Чебурашкин — смотрели на окутанный дымом огромный немецкий танк. Крышка башенного люка открылась, показалась голова танкиста, плечи; немец, как видно, хотел выпрыгнуть из горевшего танка, но, скошенный пулей, наклонился и повис — ноги в люке, голова на броне. Кто-то из люка выталкивал его ноги. А с батареи продолжали вести огонь по танку. Бронебойным снарядом сорвало крышку люка, потом один за одним два снаряда попали в башню… Спокойный, уравновешенный Сафонов и порывистый, энергичный Чебурашкин — оба, затаив дыхание, смотрели на страшное зрелище, — горело железо чёрным зловещим дымом! — одинаково поражённые этим зрелищем, одинаково забывшие на миг, кто они и зачем здесь, одинаково не замечавшие, что немецкие автоматчики, пользуясь моментом, поднялись с земли и, улюлюкая во все горло, снова бросились к траншее.
— Сафонов, ты что? Что молчишь? — послышался позади крепкий бас младшего сержанта. — Заклинило?… А ну дай сюда!… — И в то же мгновение Сафонов почувствовал, как сильная рука Фролова рванула его за плечо.
Но пулемётчик уже сам увидел, что происходило впереди; прильнул щекой к пулемёту и, стиснув зубы, зло, с наслаждением растягивая букву «р», процедил:
— Р-р-раз!…
Едва младший сержант Фролов отошёл, Сафонов снова окликнул Чебурашкина:
— Чубук!
— Диск, дядя Ефим?…
— Послушай, Чубук, — Сафонов говорил в короткие паузы между очередями, — к танку проберёшься?
— Зачем?
— Лейтенанта вызволишь и Размахина. Задохнутся… Ступай, огнём прикрою!
Чебурашкин с опаской посмотрел на танк, на изрытую воронками, полуобвалившуюся, полуразрушенную траншею, как бы примериваясь, можно ли по ней пройти или нет, и, видя и понимая, что пройти почти невозможно, недовольно покосился на дядю Ефима и ничего не ответил.
— Ты что? — опять отрываясь от пулемёта, спросил Сафонов, заметив нерешительность молодого солдата. — Боишься?
— А чего мне бояться! — бледнея и заметно вздрагивая, но вызывающе расправляя
— Ложись! — вслед ему кричал Сафонов. — Ложись, дурак чёртов, убьют!
Но Чебурашкин уже скрылся за поворотом, и долго его не было видно. «Погиб», — с досадой подумал Сафонов и, словно желая отплатить немцам за смерть Чебурашкина, без передышки, одной длинной очередью выпустил по ним весь диск.
Что было потом, Сафонов не помнил: немцы несколько раз поднимались и бросались в атаку, залегали, снова поднимались, и он стрелял, опоражнивая диск за диском; ни о Чебурашкине, ни о лейтенанте и Размахине некогда было думать, все смешалось в горячке боя, и только одно хорошо ощущал он — пот в ладонях. Неприятно липло к руке нагретое ложе пулемёта, непослушно выскальзывали из пальцев диски, он спешил, вытирал пальцы о полу гимнастёрки, но тут же проводил ладонью по лбу, и рука опять становилась мокрой и липкой. Сафонов стрелял один. Оба других взводных пулемёта молчали. Но и у Сафонова кончались диски, и он беспокойно оглядывался, отыскивая глазами командира отделения. В той щели, откуда младший сержант Фролов вместе с Шаповаловым бросали гранаты, вроде никого не было; но это Сафонов просто не видел их; младшего сержанта легко ранило в голову, и Шаповалов торопливо накладывал повязку.
— Быстрее, — просил младший сержант. — Да быстрее ты, пулемёты молчат!
Фролов не дождался конца перевязки, вскочил и побежал к пулемётам. В окопе, где находился расчёт бывшего штрафника ефрейтора Кокорина, оба — и сам Кокорин, и его второй номер Узгин — лежали мёртвые; из глины высовывался исковерканный взрывом ствол пулемёта. В третьем расчёте пулемётчик тоже был убит, но пулемёт целёхонький стоял на бруствере, а второй номер, солдат Щербаков, тот самый, с бородавками на пальцах, что вчера утром под смех товарищей рассказывал про баночку со вшами, вместо того чтобы заменить пулемётчика и стрелять самому, сидел без сапог на дне окопа и привязывал новую белую портянку к автомату. Когда в окопе появился младший сержант Фролов, Щербаков, испуганный и бледный, не ожидавший, видно, никого, кроме немцев и своей смерти, попятился, прикрывая рукой голову, словно боясь удара. Мгновение младший сержант стоял у входа, разглядывая брошенный автомат и привязанную к нему белую портянку, потом нагнулся, сорвал портянку, швырнул её под ноги и, оттолкнув Щербакова, подбежал к пулемёту. Он понял, что хотел сделать Щербаков, и от гнева готов был избить и даже пристрелить трусливого солдата, но к траншее подбирались немецкие автоматчики, за бруствером уже слышались их голоса, и нельзя было терять ни секунды; только выпустив длинную очередь, Фролов оглянулся и гневно пробасил:
— Диски готовь, сволочь!…
Босой, бледный как смерть Щербаков вдруг принялся работать с таким проворством, с каким он ещё никогда ничего не делал в своей жизни.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Пашенцев лежал на траве, в нескольких шагах от окопа; хотя за все время схватки ни на секунду не терял сознания, не был ни ранен, ни контужен, — сейчас, прислушиваясь к приглушённому рокоту удалявшихся к развилке танков, прислушиваясь к вдруг возникшей вокруг тишине, ощущал в себе то счастливое пробуждение жизни, какое всегда приходит после напряжённой и тяжёлой работы. Это ощущение было во всем: в сухой, пахнувшей зноем земле, к которой он прижимался щекой, в утреннем солнце, тепло пригревавшем спину, в том неожиданном ветерке, ласково скользнувшем за ворот гимнастёрки и обдавшем прохладой потную шею; Пашенцеву казалось, что он лежит так давно, но он лежал всего несколько секунд — наступило как раз то короткое затишье, как между двумя волнами, когда одна уже отгремела, а вторая только накатывалась, набирала силу, и этой второй были отставшие от своих танков немецкие автоматчики. Они бежали густой цепью и не стреляли, уверенные, что путь для них расчищен. Но соломкинцы уже поднимались из полуобвалившихся, разбитых и проутюженных танками щелей, стряхивая пыль и страх только что пережитой танковой атаки, уже по траншее, словно хруст веток, прокатился щёлкающий звук затворов, и чёрные, ещё не успевшие остыть от недавней стрельбы стволы ручных пулемётов, винтовок, автоматов зашевелились над бруствером. Сейчас они полоснут свинцом по наступающей цепи… Пашенцев лежит неловко, поджав под себя руку; вспотевшими пальцами ощупывает тёплое и липкое ложе автомата. Перед глазами неподвижно торчит опалённый стебелёк. По стеблю вверх и вниз бегает муравей. Он необычно прозрачен и нежен в лучах солнца, коричневое тельце его, кажется, просвечивается насквозь. Он мечется по стеблю вверх и вниз, будто и ему неспокойно на этой огромной неуютной земле, и он не может найти себе места. Под стеблем ещё парит, остывая, большой шершавый осколок. За осколком, дальше — опять опалённая трава, и в траве — распластанное, заслонившее весь горизонт тело солдата. «Пяткин! Это же старшина Пяткин!» В откинутой за голову руке, в раз-жатой ладони виднеется слегка присыпанная землёй связка гранат. Гранаты стянуты поясным ремнём. Ярко, как зеркальный глазок, поблёскивает на солнце пряжка, и её блеск, и серую, отглянцованную правкой бритв полоску ремня, и запёкшуюся кровь на пальцах, на ногтях ясно видит Пашенцев; несколько мгновений он ещё смотрит на эту связку, будто она может что-то объяснить в гибели старшины… Неподалёку стоит подорванный танк, большой пятнистый, с размотанной гусеницей и ещё работающим мотором.