Тарикат
Шрифт:
Я разлепил опухшие веки, но зрение вернулось не сразу — все вокруг казалось пропыленным и тусклым. Рядом со мной отряхивался, повизгивая, Садик. А когда я обернулся, то увидел и Ханым, которая с ошалевшим видом оглядывала пространство единственным глазом. На ресницах бахромой висела пыль, придавая ее морде диковатое выражение.
А потом стало проясняться и все остальное. Мы оказались во дворе Карима. Едва светало, но двор уже подметала какая-то незнакомая женщина. Увидев нас, она бросила метлу и, закрыв глаза руками, закричала пронзительно:
— Вайдод!
На ее крик из дома выбежал мужчина, в котором я узнал Хусана. При виде нас
— Бахтияр, ты ли это?! Джаннат, это же Бахтияр!
Та, которую я принял за незнакомку, оказалась той самой Джаннат, которую мы выкрали из Баланжоя.
— Теперь вижу, — кивнула она. — Но появился он из воздуха, ниоткуда.
— На такие штуки он мастер, — засмеялся Хусан.
— ...да еще и с верблюдом и этой... странной собакой, — продолжала Джаннат.
В это время из дома посыпались все остальные домочадцы — Карим, Сапарбиби — оба постаревшие и совсем седые. Еще выскочил какой-то незнакомый мужчина и маленькая девочка лет девяти.
— Айгюль, — обрадовался я.
Но девочка отступила и, застеснявшись, ухватилась за платье Сапарбиби.
— Не Айгюль, — засмеялась та, — Айгюль живет с мужем. А это Ниса — дочка Джаннат и Хусана.
— Сколько же времени тебя не было? — повторял Карим. — Где же тебя носило?
— Меня не было всего два года, ата. Что такое два года?
— Не два, а шестнадцать. Где же так течет время, что за год проживаешь восемь лет?
Вот тогда я почувствовал слабость в ногах и отвратительное ощущение в животе. Но разум отказывался поверить, что один день в Ираме украл у меня четырнадцать лет жизни. Только когда Карим подтолкнул ко мне незнакомого мужчину со словами: «Азиз, поздоровайся с братом», только тогда я понял, что все это происходит в действительности.
Азиз выше меня на голову и намного шире в плечах. Он отрастил усы, пышные огромные усы. Лоб пересекли морщины, и мелкая сетка залегла в уголках глаз.
— Здравствуй, шайтан, — хлопнул он меня по плечу. — Точно шайтан, все такой же бледный и совсем не изменился.
«Зато все остальные изменились», — подумал я. — «Только Рамади остался прежним, ослы живут долго».
Все остальное я помню не очень хорошо. Меня обнимали, тискали, задавали десятки вопросов, на которые я не успевал отвечать. Делились своими новостями. О печальной судьбе Хасана они узнали от караванщиков, и мне не пришлось стать посланником дурной вести. Еще я очень сожалел о том, что не успел никому купить подарки — ведь все случилось так неожиданно. Но оказалось, что на спине Ханым были привязаны два больших тюка, туго набитые подарками из Ирама. Когда я открыл их, то понял, что джинны всегда знают больше, чем человек: не был позабыт никто из семьи, и даже нашлось кое-что для маленькой Нисы, о существовании которой я даже не знал. Словом, джинн возместил то, что был мне должен.
Вырвавшись из объятий, я заметил, что на запястье правой руки намотаны четки. Честно говоря, в суете я даже позабыл о них и только теперь сумел рассмотреть при свете дня. Подсказка джинна, возможно, была достаточно прозрачной, но я так и не понял, в чем ее суть. Четки были собраны из больших зеленоватых камней с темными прожилками, с пышной шелковой кистью. От их тяжести рука даже немного занемела, и когда я их размотал, то вдруг понял, что предмет этот хорошо мне знаком. Что я знаю каждую выбоину и каждую неровность в этих бусинах. Пальцы помнили их, но я сам был уверен, что никогда в жизни не видел эти четки.
Пальцы помнят их. Я перебираю тяжелые прохладные бусины и ожидаю, что вот-вот увижу сияние, открывающее истину. Что разорвется завеса забвения, и я найду связь между зеленоватым камнем и своей настоящей жизнью. Но ничего не происходит. И тогда я понимаю, что просто в комнате не хватает света, и одна лишь масляная лампа своим тусклым огоньком не может осветить для меня прошлое. Но второй лампы здесь нет, за ней нужно идти в дом. А кто я такой, чтобы нарушать покой этих добрых людей?
Я оглядываю комнату и решаю посмотреть, что же такое лежит в мешках. Может быть, там найдется какая-то лампа? Но вместо лампы я нахожу множество индийских благовоний. От палочек толку нет, но вот черные конусы с фитилем сверху должны гореть не хуже лампы. Во всяком случае, мне так кажется. Я зажигаю сразу пять штук — они действительно дают свет как пять ламп, но удушающий запах корицы и других специй быстро заполняет комнату, и скоро становится невозможно дышать. К тому же они трещат и разбрызгивают черную субстанцию. Глаза слезятся. Я чихаю, кашляю и почти вслепую дую на эти проклятые благовония, созданные, как видно, не для блаженства, а для удушения честных мусульман.
Моя глупость не проходит даром — весь стол и бумага усеяны жирными черными каплями, похожими на воск.
Но мне нужен свет. Не знаю, почему засело в голове навязчивое желание, не понимаю, откуда оно взялось, ведь я всегда умел писать при тусклом свете одной лампы, и зрение у меня хорошее. Но вот сейчас необходим яркий свет, как погибающему от жажды нужна вода. И желание настолько непреодолимо, что я срываюсь с места и тороплюсь во двор. Что же мне там нужно? Немного: кусок сырого хлопка и пчелиный воск. И то, и другое есть в доме, вернее в кладовой. Хлопок Карим держит для всяких мелких нужд: скручивает в фитили, прикрывает раны, если кто-то из домашних порезался. Нет ничего лучше смоченного в крепком чае клочка ваты — и кровь остановит, и рану промоет. Хлопок Айгюль вплетает в свои косы, чтобы они не растрепались. А разогретым воском Сапарбиби лечит свои больные колени. И Азиз вечно его жует словно корова. Говорит, что если жевать воск, то зубы становятся белее.
Вот за всем этим я и спускаюсь вниз, и скоро возвращаюсь, осторожно неся широкую миску с низкими краями, наполненную расплавленным воском. Из него торчат десять фитилей, утяжеленных металлическими бусинками, прихваченными в той же кладовой. Эти бусинки обычно украшают сбрую лошади или верблюда, и Карим привозит их для продажи в больших количествах.
Когда воск застывает, я поджигаю фитили, и яркий дрожащий свет заливает мою комнату. Я горд своим изобретением, но какой-то еле слышный голос укоряет меня в гордыне и напоминает, что первенство всегда принадлежит Аллаху, а человек бывает только вторым.
Я хочу тут же приняться за работу и записать, наконец, все то, что помню. Разве свет был нужен не для этого? Заменяю испорченную бумагу, с удовольствием выбираю калам, и готов уже приступить к работе, как вдруг краем глаза замечаю какое-то шевеление и слышу тихое рычание. Садик проснулся и теперь стоит посреди комнаты, повернувшись ко мне задом. По выгнутой спине и вздыбившейся шерсти я понимаю, что шакал учуял что-то неприятное и даже опасное. Но дверь заперта, и за ней не раздается ни звука. Да он и не смотрит на дверь, а в темный угол, заваленный тюками.