Тарикат
Шрифт:
Ханым поднимает голову и внимательно смотрит на погонщика. Медленно переступая ногами и вихляя задом, она подходит ближе, все так же сверля его единственным глазом. Погонщик пятится. Верблюдица тянется к нему мордой, щерит стертые зубы, и в этот момент что-то хлюпает у нее в горле и перекатывается по шее — снизу вверх. Икнув, она награждает его плевком такой силы, словно все, что успела съесть за это время, всю эту полупереваренную жижу из зелени она со злости выплескивает в лицо этому неприятному человеку. И пока он пытается протереть глаза, спокойно поворачивается
Погонщик утирается полой халата и ругается без устали:
— В каком аду ты нашел этого хайвана[3]? Пусть накажет тебя Аллах за то, что ты научил верблюда нападать на людей. Убирайтесь вон отсюда!
Ханым, словно извиняясь, тычется мордой в мое плечо. Воистину, эти животные привязаны ко мне больше, чем я к ним, хотя и очень люблю. Я проживу без них, а они без меня вряд ли.
На обратном пути мне приходится выслушать много чего. Азиз ругает меня за плохое воспитание верблюда, за наплевательское в прямом смысле отношение к людям, за веселье, которое я проявлял, пока другие страдали... Это он говорит про страдания погонщика. А про то, что они полчаса ругались за два дирхема — этого он, конечно, не скажет. Потом он обрушивается на сына. И заключает:
— Вы оба виноваты. Вот теперь и решайте, что делать с этой вашей Ханым. Как мы теперь приведем ее обратно в дом? Что я скажу отцу, как посмотрю ему в глаза?
— А пустырь за домом еще не застроен? — спрашиваю я. — Мы могли бы пока держать ее там. А потом я уеду, не век же здесь жить.
— Разве тебя кто-то гонит? — Азиз аж задохнулся от возмущения. — Но должен же быть какой-то порядок вещей? Верблюд должен жить на пастбище, а не в доме. Пустырь еще есть, вернее только половина. Хусан взялся там строить дом, но когда он еще будет готов. Алишер, — обратился он к сыну. — Раз ты так доволен, то возьми на себя заботу о Ханым.
Я покупаю у дехканина несколько арбузов, связанных переплетенной джутовой веревкой, и устраиваю их на горбе верблюдицы.
— Видишь, — говорю я Азизу, — и она пригодилось. Иначе тащил бы ты эти арбузы на своем горбу.
Наш путь домой долог, а молчать и дуться столько времени всем невмоготу. До заката еще полно времени, и солнце печет невыносимо. Азиз уже вывалил всю свою злость и теперь снова занимается привычным делом — забивает голову сына полезными знаниями. Он убежден, что ребенок должен, как губка, постоянно что-то впитывать.
— Как выросли эти арбузы? — спрашивает он Алишера.
— Из земли, — не задумываясь отвечает мальчик.
— Нет. Дехкане сажают косточку в разрезанный стебель янтака. Колючка сама тянет из земли воду, потому что корни у нее длинные-предлинные. Там, куда они дотягиваются, всегда есть вода.
— А зачем? — удивляется Алишер. — Река рядом. Можно просто полить бахчу.
— Зачем-зачем... Поле большое, воды нужно много. Кто, по-твоему, будет ее таскать так далеко?
— А, понял, этот дед такой ленивый, что не хочет носить воду...
Они снова принимаются спорить, а я перестаю слушать их сварливые голоса и просто наслаждаюсь прогулкой. Из-за жары кажется, что все вокруг слегка расплывается. Словно весь мир отделен от меня тонкой пленкой воды. Колеблются тугаи, мерцают вдалеке очертания Мерва, а шум Мургаба кажется приглушенным.
И тут прямо перед собой я вижу поднимающийся от земли пар или дым. Это опять то же самое явление, что напугало меня вчера вечером. Где-то далеко за спиной я слышу голос Азиза:
— Ты чего остановился?
Но этот голос так далек и фраза так незначительна, что я не обращаю на него никакого внимания.
Передо мной — жемчужный, переливающийся всеми цветами радуги туманный столб. В нем мелькают какие-то картины, чья-то жизнь проносится перед моими глазами, но так быстро, что рассмотреть что-то нет никакой возможности. Я вглядываюсь в эти переливы и пытаюсь понять собственные чувства: боюсь ли я этого явления или совсем нет. Просто происходит что-то, что не раз уже происходило в моей жизни. И вчера я не был напуган, а лишь раздосадован, что все закончилось слишком быстро, и я не узнал ничего нового, хотя появление такого же столба в Ираме принесло мне кое-какие знания.
Не знаю, сколько времени я так стою, завороженный переливами, но джинн решается и начинает говорить:
— Падет великий Мерв, как пал царственный Ирам, — его голос безрадостен и тускл. Ему, по сути, все равно, что произойдет с людишками, он лишь рассказывает об их будущем. — Погибнут все, кто тебе дорог...
Наконец, и я приобретаю способность говорить, но еле шевелю занемевшими губами:
— Что может произойти?
— Произойдет — узнаешь, — глумится джин.
— Тогда скажи, — настаиваю я. — Как спастись?
— Тебя это не заденет. Лишь нужно уехать в город, который первым назовет твой отец. А другим помогать я не собираюсь, пусть живут по воле их Аллаха.
— Но и я живу по воле Аллаха...
— Ты — другое. Ты избранный. И я вынужден помогать тебе, хотя не очень-то и хочется.
— Но..., — начинаю я, и умолкаю.
Туман рассеивается, и я вновь нахожу себя в настоящем мире, где существуют Азиз и Алишер, пустырь, поросший янтаком, и Мургаб, тихо журчащий между тугаями.
— Бахтияр-хаджи, у тебя было видение? — спрашивает Алишер. — Ты замер и говорил что-то, ну прямо как Пророк. А что ты видел?
— Не помню, — отвечаю я. — Это просто болезнь. Я немного болен.
Азиз подозрительно смотрит на меня, но ни о чем не спрашивает. И это хорошо, потому что я не склонен сейчас отвечать на вопросы, а должен подумать о том, что узнал.
А узнал я слишком мало, чтобы начать действовать. Мерв падет, но почему? Что произойдет — землетрясение или смертельная эпидемия? Падет когда? Прямо сейчас? Через год? Через сотню лет? Все эти вопросы теснятся в моей голове, но ни один не находит ответа. Пока я все обдумываю, еще одна мысль где-то далеко постоянно напоминает о себе. Пока я задвинул ее на задворки сознания, хотя и понимаю, что для меня лично она наиболее важна: «Ты избранный».