Тарикат
Шрифт:
Легко ему говорить — муршид ногами стоит на земле, а сердцем пребывает на небесах у подножия Великого Трона. Что для него смерть бренного тела? Лишь окончательное освобождение духа. Поэтому он всегда так спокоен и безмятежен, у него хороший аппетит и крепкий сон. Чего нельзя сказать о моих братьях. Во время общих собраний я смотрю на их осунувшиеся серые лица, потухшие взгляды, в которых плещется страх и обреченность, и лишний раз убеждаюсь в глубине пропасти между нами и учителем. И времени сократить ее уже не остается...«
Остаток ночи я просидел, совершая зикр[1], то погружаясь в дрему, то всплывая обратно. Поминовение Всевышнего
Краем уха я уловил какой-то шум и суету во дворе ханаки, поднялся с лежанки, накинул плащ, велел Садику ждать здесь и вышел из худжры.
Учитель в компании нескольких мюридов общался с чумазым мальчишкой, из тех, что торгаши и лавочники частенько использовали в качестве посыльных.
— Так и сказал? — изумился Фархад. — Не врешь ли ты?
— Аллах свидетель, — надулся мальчишка, — как степняки сказали — так вам и передал.
— Что случилось? — я поравнялся с братьями.
— Монголы зовут муршида на стену, говорят, у них послание от самого Чингисхана.
— Это ловушка, учитель! — горячо воскликнул Фархад. — Нельзя идти!
Остальные возбужденно загомонили, высказывая свое мнение, но Аль-Кубра поднял руку — и все замолчали.
— Пускай Синий волк говорит, я послушаю, — задумчиво произнес учитель, устремив взор куда-то вглубь себя.
И тут же добавил, пресекая споры и возражения:
— Бахтияр пойдет со мной. Фархад, ты за старшего.
Под общее молчание мы покинули ханаку и пешком отправились к северным воротам.
Гургандж жил обычной жизнью, по крайней мере, так могло показаться постороннему. Торговцы вереницами тянулись на базар, везли продукты, подскочившие нынче в цене, оружие, одежду, товары первой необходимости. Народ сметал все подчистую, запасался впрок, и этим хотя бы отчасти успокаивал себя. Кто-то тащил на возах сено, другие — доски и кирпич, видно, собрались укреплять жилища. Торопились курьеры, юрко лавируя в толпе, важно вышагивали по своим делам ученые мужи. Рабочие и цеховые кварталы гремели железом, скрипели деревом, полнились запахами дубленной кожи и глины.
Город продолжал жить как ни в чем не бывало, и только закопченные беженцы, часто встречавшиеся на улицах, напоминали: прежняя жизнь кончилась. Едва уловимое волнение клубилось в пространстве. Зыбкое и рассеянное, оно еще не успело отравить мысли и чувства горожан, посеять в их сердцах обреченность и панику. Да не допустит Аллах такого исхода!
Военные патрули регулярно обходили улицы, следя за порядком. Еще не выветрилась память о беспорядках, грабежах и произволе Али Кух-и Даругана и его шайки, временно захватившего власть в Гургандже и мучавшего город до прихода высоких чинов государственного дивана[2].
Незаметно для себя мы покинули внутренний город и подошли к цитадели. Здесь царила атмосфера собранности и решимости, свойственная воинам. И если в шахристане[3] еще можно было обмануться, то глядя на деловитую подготовку войсковых частей, сомнения отпадали: Гургандж готовился к осаде. Лязг железа, короткие требовательные команды сотников, топот ног и гулкие удары лошадиных копыт.
Армия — одна из опор уверенности гурганджского народа в этом противостоянии. Шутка ли, под началом султана Хумар-Тегина собралось девяносто тысяч воинов! Грозная сила, однако, не имела толкового командира, способного организовать всю эту разномастную рать. Тимур-Мелик покинул город вместе с опальным наследником. Командир кипчаков Инанчхан, сумевший прорваться из осажденной Бухары и, по слухам, едва не прикончивший самого Чингисхана, не вызывал доверия султана и эмиров. Проще говоря, они не рисковали отдавать в его руки всю военную силу Гурганджа, опасаясь переворота. Поэтому и не было между войсками такого нужного в эту пору взаимодействия: хорезмийцы — отдельно, кипчаки — отдельно, гуриды — отдельно.
Вторая опора и надежда гурганджцев — внешние стены. Они вздымались массивным каменным валом на десятки метров, окольцовывая город. Вершины стен оканчивались зубьями-бойницами, у которых сейчас несли дежурство часовые.
Нас ждали. Навстречу выступил средних лет хорезмиец в пластинчатом доспехе и коническом шлеме, увенчанном высоким закругленным шишаком. Он с минуту всматривался в глаза наставника, затем резко подозвал к себе другого воина и, указав на нас, бросил: «Отведи».
Оказавшись на самом верху, мы подошли к бойницам. Внизу, метрах в пятидесяти от ворот, расположилась кавалькада монголов. Низкие лохматые лошади топтались на месте, нетерпеливо помахивая хвостами. Всадник, что стоял впереди, заметив нас, прокричал:
— Кто из вас Наджмаддин Кубра, праведник из Гурганджа?
— Говори, — обычным голосом отозвался учитель, но степняк прекрасно услышал его.
— Великий каган велел передать, что предаст Гургандж избиению и грабежу. Тебе же он являет милость и предлагает немедля покинуть город и присоединиться к нему.
Ни единый мускул не дрогнул на лице шейха. Взгляды сопровождавших нас защитников Гурганджа устремились на него: кто-то с надеждой, иные с опасением и подозрением. Аль-Кубра же застыл подобно древнему изваянию — величественно и молчаливо. И даже мир стих на мгновение, не решаясь отвлекать шейха от раздумий.
— Так что ты решил, старик? — нарушил молчание посланник монголов. — Великий каган не предлагает дважды.
Аль-Кубра, казалось, не слышал его, полностью уйдя в себя. Напряжение повисло в воздухе, уплотняясь с каждой секундой. И когда, чудилось, оно лопнет, хлестнув по ушам, учитель заговорил — негромко и буднично, будто рассказывал очередную притчу:
— Вот уже семьдесят лет я переношу горечь и сладость своей судьбы в Хорезме, с его народом. И теперь, когда наступила пора лишений и бед, если я покину его — это будет далеким от пути благородства и великодушия.
Не став дожидаться ответа, Аль-Кубра развернулся и быстрым шагом направился прочь от стены.
***
— Бахтияр, — окликнула меня Сапарбиби, — принеси воды — будем варить чалов.
Прихватив с собой пару бурдюков, я вышел со двора и направился к старому колодцу неподалеку от дома Карима.
Жара, хвала Аллаху, миновала и я наслаждался прохладным освежающим ветром, обдувающим лицо. Он принес с собой ароматы мясной похлебки и жаренных лепешек — и желудок требовательно заурчал. Перед глазами возник огромный казан, полный душистого риса, лука, моркови и больших сочных кусков баранины. Сапарбиби готовит лучший в Мерве чалов — пальчики оближешь — я блаженно зажмурился, предвкушая сытный обед.