Тарикат
Шрифт:
***
Я лежал на земле возле ханаки в очень неудобной позе. Первым, что я ощутил, вынырнув из сна или видения, была боль. Она растекалась по всему телу, словно по мне проскакал табун лошадей. Левая нога была подогнута и совсем затекла, а в спину впился камень. Но больше всего болела шея. Я пошевелился и попробовал приподняться. Частично это удалось, я смог немного передвинуться и присесть, привалившись к стене. Кровь, пропитавшая одежду, давно уже высохла, и теперь ткань моей хирки напоминала кору дерева и казалась неприятной наощупь. Я потрогал шею в том самом месте, куда попало копье монгола, но не обнаружил никакой раны, абсолютно ничего, даже самого маленького шрама. Боль оставалась лишь внутри, под кожей, но
— Садик! — громко позвал я. — Садик! Ко мне!
И верный шакал тут же подбежал ко мне и принялся радостно прыгать вокруг. Другая ценность, с которой бы я не расстался никогда — амулет Сапарбиби, тоже был на месте. Я ощущал исходящее от него тепло, которое разливалось в груди и наполняло меня силой. Как хорошо, что я никогда не копил вещи, не привязывался к ним, иначе был бы ограблен. Но никому не придет в голову искать что-то ценное на теле нищего мюрида, одетого в рубище.
У калитки все так же лежал безголовый труп старика, и я вновь внимательно осмотрел его. И убедился, что это не муршид, а какой-то незнакомый странствующий дервиш, пришедший, как видно, на паломничество. Его грубые пальцы с грязными обломанными ногтями нисколько не походили на руки Аль-Кубры, который всегда ревниво относился к чистоте тела, и тщательно подстригал и чистил ногти. Наверное, во сне я плохо разглядел его и поэтому ошибся. Само собой, что и за чинарой ничьей головы я не нашел, а потому вздохнул с облегчением, надеясь, что шейх жив и лишь прячется где-то. Или даже сумел уйти из города.
В это время в конце улицы появился человек. Он был так же, как и я, одет в рубище Ордена, и я узнал в нем одного из мюридов, того самого, что вечно задирал меня и высмеивал — Абдуллаха аль-Искандери. Он был весь в крови, с выражением отчаяния на лице и еле переставлял ноги. Я окликнул его.
Он подошел ближе и тоже склонился над трупом.
— Неужели это муршид? — спросил он хриплым голосом.
— Нет. Кажется не он, — ответил я тихо. — Руки совсем другие.
Он рванул одежду трупа, оголив плечо, на котором багровело огромное родимое пятно.
— Да, — согласился Искандери, — это не Аль-Кубра. Это тот старик, что всегда охранял ворота ханаки.
И только тогда я вспомнил, что был среди нас еще один старик, наверное, даже старше самого Аль-Кубры. Молчаливый и услужливый, он старался никому не попадаться на глаза, а только молча делал свое дело — открывал и закрывал ворота.
— Орифбек, — подытожил мюрид. — Когда живешь так долго, то и умереть не страшно. То ли дело — ты, Бахтияр. Ты не прожил еще и четверти своей жизни. Было бы обидно погибнуть в таком возрасте.
Я промолчал, опасаясь очередной колкости. Но он вдруг застонал и тяжело опустился на землю. Только тогда я увидел, что вся его одежда пропитана кровью.
— Что с тобой, Абдуллах-ака? — спросил я встревоженно. — Чем я могу помочь?
— Ничем, — глухо ответил он. — Это — скверная рана, а ты не табиб. Поэтому просто оставь меня.
— Но...
Он зло сверкнул глазами:
— Оставь меня, мальчишка. Забирай своего пса и уходи, пока вас тоже не убили. И не давай ему лизать кровь, чтобы не отравился. Сегодня очень жарко.
— Но я даже не знаю, куда идти...
— Недалеко от восточных ворот есть пробоина. Через ворота не выходи — там монголы, пролезь через дыру и окажешься на вспаханном поле. Оттуда и иди прямо до тутовой рощи. И переночуй там..., — голос его становился все слабее, пока совсем не затих.
Я увидел, что Искандери лежит с закрытыми глазами и только легкая судорога, пробегающая по его бледному лицу, выдавала какие-то остатки жизни. На лбу выступил пот. Это был конец, мне уже приходилось видеть этот пот на лицах умирающих, и говорил он только об одном: человек больше не жилец на этом свете. Поэтому я лишь постоял рядом пару минут и убедился, что дыхание прекратилось и больше не приподнимает его грудь.
***
Несмотря на то, что сон оказался не очень точным, я очень хорошо запомнил сказанные мне слова: «Иди в Дамаск и верни то, что не принадлежит тебе». И это единственная ниточка, не позволяющая прервать мой путь и остановиться в недоумении перед множеством дорог. Дорога определена, и я надеюсь, что мне не придется блуждать еще многие годы в поисках чего-то неведомого. Да, я надеюсь, что судьба вот таким образом каждый раз дает мне направление, и что ошибки быть не может.
Мы пересекли город, обходя убитых и прячась от каждой тени. Луна светила настолько ярко, что казалось — она освещает каждый уголок. Почему-то во все дни страданий и трудностей меня преследует полная луна. То ли это знак надежды, то ли желание небес проявить для меня то, что я желал бы оставить скрытым. А скрыть от себя я хотел бы многое: свой страх, отчаяние, неуверенность, недоверие и сомнения — все, что недостойно истинного суфия, все то, что я должен заменить чистой радостью и любовью. Ибо как говорил мудрый Мансур аль-Халладж: «Его дух — мой дух, и мой дух — Его дух. Чего хочет Он, хочу и я; чего хочу я, хочет и Он».
Не могу сказать, сколько времени мы так блуждали, но все рано или поздно заканчивается. Садик вывел меня к пролому в городской стене, я даже никогда не думал, что стены города настолько ветхие, что их можно запросто проломить. Или кирпичи осыпались сами от старости? Но разве все это так важно? Почему ненужные мысли приходят обычно в самый неподходящий момент?
Когда мы выбрались за пределы города, то оказались на заброшенном поле, со времени осады покинутом дехканами. Определить, что там должно было бы вырасти, я не мог. Какая-то сухая пожухлая трава покрывала его и шуршала под ногами. Вдалеке возле городских ворот горели костры — захватчики праздновали победу. Раздавался смех и ржание коней, тянуло запахом подгоревшего на огне мяса. Все было так, как и сказал Искандери, ведь мало кто решит наврать перед смертью, чтобы навредить другому.
Отойдя на приличное расстояние от города, мы остановились. Я не знал, куда идти дальше, в темноте не было видно никакой рощи, она, наверное, была слишком далеко и потому недоступна моему зрению. Садик тоже не знал, потому что остановился и прижался к моим ногам. Он делал так всегда, когда оказывался в растерянности.
— Ничего, — я принялся его утешать, — мы всегда находили правильную дорогу. Дойдем и в этот раз.
День, полный потрясений, обернулся слабостью. Я понимал, что оба моих наставника — и Ибн Араби, и Аль-Кубра — в такую минуту обратились бы к Аллаху и получили новую порцию сил. Но у меня не было такой непоколебимой веры, я чувствовал себя другим, и это осознание приводило к отчаянию. Чья воля подняла меня из могилы и заставила странствовать по свету, слабого и не знающего куда идти и что делать? Да и существовала ли эта воля? Может быть, все лишь случайность, и нет никакого смысла во всех моих блужданиях.
— Мы дойдем, — повторял я, не пытаясь обнаружить никакого смысла в своих словах. Просто повторял, — Мы дойдем.
Мой голос прозвучал жалобно, словно уговаривал я не шакала, а себя. Одному Аллаху ведомо, как я желал в эту минуту упасть на колени и разразиться рыданиями, как я желал оплакать всех, кого потерял и кого уже никогда не найду. Но я не мог позволить себе такое выражение чувств, и поэтому только произнес формулу, освобождающую меня от ответственности: «На все воля Аллаха!». И то, что случится еще, тоже произойдет по Его воле.