Тарикат
Шрифт:
Начинало светать, и небо на востоке сделалось сначала ярко-синим, а потом побелело, словно выцвело. И тогда я увидел на горизонте темную точку, которая быстро приближалась к нам. Сначала мне показалось, что это всадник, и я в страхе оглянулся в поисках убежища, но потом разглядел, что к нам скачет странное животное — вроде бы лошадь, но какая-то другая. Казалось, что ее ноги совсем не касаются земли, и в воздухе ее поддерживают два призрачных крыла, сверкающих в лучах нарождающегося дня. По форме они напоминали крылья бабочки, но были настолько огромными, что с легкостью поднимали это странное животное. Я залюбовался
Бывают мгновения, отделяющие одну часть жизни от другой. Обняв верблюдицу, косящую на меня единственным глазом, я понял, что прошлое отсечено от меня навсегда, и я вновь одинок и свободен, как в самом начале пути. И все, что у меня есть — со мной. Двое друзей, таинственный амулет и путь. А все остальное можно легко приобрести и так же легко потерять.
Примечания
[1] Дувал (тюрк.) — глинобитный или булыжный забор, или кирпичная стена дома в Средней Азии.
[2] Мюрид (араб.) — в суфизме ученик, находящийся на первой ступени посвящения и духовного совершенствования.
[3] Кади (араб.) — мусульманский судья-чиновник, назначаемый правителем и вершащий правосудие на основе шариата.
Глава 14
619-й год Хиджры
Дамаск — завидный жених среди мусульманских городов, мудрый и величественный муж, возлежащий среди зелени садов и впитывающий их сочность и свежесть. Дамаск — скупой и рачительный хозяин, его улицы темны и узки, а дома, сложенные из глины и тростника, умощены слоями друг на друге. И хоть не одарен он мощью телесной и весьма скромен в своих габаритах, а народу вмещает столько, что и в трех городах не наберется. Но знаете, какое главное достоинство Дамаска? Сюда не добрались монголы...
Проходя Восточными Вратами, я невольно залюбовался шпилем белоснежного минарета, возвышающимся над ними. По преданию, сам Иса[1], да пребудет с ним мир, снизойдет с небес на этот минарет, явив себя праведникам, и тем самым подпишет смертный приговор Даджалю[2]. Но где же ты был, великий расуль[3], когда бесчеловечные кочевники жгли Гургандж, топтали конями детей и стариков, рубили головы мужчинам, угоняли в плен женщин? Ужели он не заслужил твоего высочайшего внимания и твоей милостивой руки? Разве не было среди жителей праведников, верных рабов Аллаха, достойных быть спасенными? И если муршид Аль-Кубра не один из них, то кто тогда?..
Слез не было, часть из них я похоронил в сожженном и затопленном монголами Гургандже рядом с ханакой моих братьев. Вторую половину закопал на пепелище дома Карима в Мерве, куда вопреки здравому смыслу я все же вернулся — не мог иначе. Неподалеку встретил оборванцев, которые и поведали об ужасной участи моей семьи: Карим и Хусан погибли, до последнего защищая дом, Азиза, женщин и детей угнали в плен. И еще неизвестно, чья судьба лучше. Да утешит Аллах страждущих и примет в Джаннат погибших с его именем на устах!
И вот я снова один. И пускай я дышу и продолжаю жить, но внутри я подобен тому мертвецу, коего бездну лет назад Азиз раскопал в пустынном оазисе. Мое сердце продолжает биться, но я чувствую лишь холод в груди. И даже тепло косточки, зашитой в мешочек, висящий у меня на шее, не согревает окоченевшее тело. Ходячий труп, ведущий подобие жизни.
Что-то ткнулось мне в ногу, вырывая из цепких лап горестных воспоминаний. Садик остановился и пронзительно глядел на меня, будто напоминал о чем-то. Я оглянулся. Ханым также встала и смотрела своим единственным глазом — осуждающе и в то же время ласково. Я недоуменно переводил взгляд с верблюдицы на шакала, пытаясь понять, что же они пытаются мне сказать.
И тут Ханым сорвалась с места, дернув так, что я едва не повалился на землю, и устремилась вперед. Садик не отставал от верблюдицы, время от времени задирая нос и нюхая воздух перед собой. Я еле поспевал за ними, гневные оклики животные пропускали мимо ушей. Так мы и бежали несколько минут, привлекая к себе внимание толпы, пока наконец Ханым не остановилась. Я хотел было отругать несносную верблюдицу, но бросив взгляд в ту сторону, куда они с шакалом глядели, забыл все приготовленные для нее слова.
В нескольких шагах от меня негромко переговаривались важного вида мужчины в добротных одеяниях. Один из них — в зеленой риде, такого же цвета тюрбане, с пышной белой бородой — отличался особой внушительностью. Я смотрел на него, приоткрыв рот, и не веря своим глазам. Один из собеседников бородача заметил мое внимание и что-то шепнул тому, кивком указав в мою сторону. Мужчина неспешно обернулся.
— Всемогущий Аллах! — воскликнул Ибн Араби и с расширившимися от удивления глазами шагнул ко мне. — Бахтияр, мальчик мой, ты ли это?!
Я все еще стоял, не силах выдавить и звука, лишь горячая соленая влага текла по щекам.
— Ну-ну, — шейх обнял меня, прижав голову к своему плечу. — В прошлую нашу встречу ты не был таким чувствительным. А ведь прошло целых двадцать лет! Определенно, возраст не пошел тебе на пользу.
Я отстранился и с недоверием взглянул на него. Ровные зубы лучились белизной, а в глазах плясали лукавые всполохи.
— Мухйиддин-хаджи... — плутовской вид Ибн Араби был столь заразителен, что и я не смог сдержать улыбку.
— Прибереги слова, — видя, что плотина безмолвия начинает рушиться, мягко прервал шейх. — Обсудим это наедине.
Он вернулся к собеседникам, извинился, что вынужден их покинуть, потому что «человек предполагает, Аллах располагает», и поманил меня за собой. Я оглянулся в поисках своих спутников: оба проказника стояли за моей спиной, а на их мордах застыло до неприличия довольное выражение.
***
— Говоришь, тот монгол проткнул твою шею? — выслушав мою историю, переспросил Ибн Араби так, будто это единственное, что имело значение.