Тася
Шрифт:
— Правда, красиво? — спрашивала она.
— А чье это?
— Не скажу! — лукавила она.
— Правда, чье?
— В общем, один человек, а кто, не скажу. Он просил не говорить, что пишет стихи.
Лешке хотелось поразить ее, и он вспомнил, что его отец тоже писал стихи. Когда-то писал. Но как узнать, что он писал?
Вечером он долго допрашивал отца. Как ему казалось, хитро допрашивал. И все же что-то выпытал.
А на следующий день читал ей:
Хрусталь моей любви Разбился с тонким звоном. Осколки милые поют, Звенят— И все? — спросила она.
— Что все?
— Еще почитай!
Он прочитал еще:
Пусть память светлая О друге детских лет Останется в тебе И будет жить всегда! Пусть дружба верная, Как этот мой портрет, Не затеряется нигде И никогда!— Другого мне папа не показал, — извиняясь перед Тасей, сказал Лешка. — Может, он и еще что-то писал. А это, говорит, давным-давно написано. Чушь, говорит, младенческая, и даже сам смеялся, когда читал мне…
— А ты знаешь, очень хорошие стихи, — сказала Тася. — Жалко, что твой папа не стал поэтом.
— Ему просто некогда, — говорил Лешка. — Он же работает…
Лешка сам считал, что писать стихи — дело несерьезное. И то, что сказал отец, — это факт! Но Тася была Тасей. Тася почему-то любила стихи, и, наверно, потому Лешка был счастлив, что и его отец не чужд поэзии.
Они ездили с ней на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, и Лешка таскал Тасю по павильонам, восхищаясь нашими достижениями. Она смотрела, читала, слушала, а потом говорила: «Пойдем, a-а?» И они шли к коровам и свиньям, овцам и лошадям и долго, очень долго стояли там, потому что это ей почему-то нравилось. И еще пруды, где плавала всякая птица и играла рыба, ей тоже нравились. И там она могла торчать часами.
Они вместе ходили в «Колизей» на новый фильм, и Лешка был в восторге и всю обратную дорогу напевал:
Если завтра война, Если завтра в поход, Если темная сила нагрянет, Как один человек, Весь советский народ За любимую Родину встанет. На земле, в небесах и на море Наш напев и могуч, и суров. Если завтра война, если завтра в поход, Будь сегодня к походу готов…—а она вдруг сказала: «Это очень плохо, если будет так!..»
Тася жила с женой погибшего брата. Она училась в техникуме и получала стипендию, чему Лешка страшно завидовал. Он знал, что у нее не было родителей, и каждый день после школы прибегал к ней в комнату, и они сидели вдвоем до вечера. До тех пор, пока вернется ее тетя Маша. До тех пор, пока придут с работы его отец и мать.
Тася не была красивой. Они сидели почти молча, Лешка смотрел на нее и без конца трепался. Болтал то есть. Ему очень хотелось быть перед ней умным, и он сыпал что-то в этом роде. Ему, весьма тщедушному, очень хотелось быть сильным, и он говорил что-то на этот счет. Она ему очень нравилась. Первого июня сорок первого года, когда они так сидели, Лешка поцеловал ее. Не в губы, не в щеку, а в плечо — в родинку на плече.
Она не удивилась, не дала ему по физиономии, чего он ждал, а только сказала:
— Зачем? Ведь я скоро выйду замуж…
Он не поверил ее словам.
— Да, за Колю Самохина, из дома напротив. Ты же его знаешь…
Он ничего не знал. Он просто убежал из ее комнаты и много дней бегал от нее. Потом успокоился. В конце концов не одна Тася на свете! И не одну ее он любил!
Двадцать второго июня она сама пришла к ним. Спросила:
— Ты почему не заходишь?
Он зашел.
— Слушай! — сказала она. — Молотов!
Радио передавало:
«Граждане и гражданки Советского Союза!
Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление:
Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более…»
Тася молчала.
Лешка не знал, что сказать.
Тасиной тети Маши не было дома. Лешкины родители были дома.
Он побежал к ним:
— Слышали?
— Слышали… И сиди, пожалуйста, дома! — раздраженно сказала мать.
Он сидел, слушал опять и опять радио.
Вновь постучалась Тася:
— Я очень волнуюсь, что нет тети Маши…
— Посиди, Тасенька, с нами, — сказала мать. — Вместе как-то легче…
В лесу сумеречно, с утра сумеречно, словно дело идет к вечеру. Висит над лесом осенняя хмарь, туман висит. И все же те, кто считают, что по осенней поре краски тускнеют, неправы.
Летом зелень не так чувствуешь, как глубокой осенью. И сейчас в лесу ее, зелени, кажется больше, чем летом. По-молодому свежая трава и мхи, крапива, не пожелтевшая, а лишь чуть почерневшая с краев листа, немного пожухлая, но зеленая, и раскидистые — справа и слева, спереди и сзади, вверху и внизу — ели и сосны. И умирающие к осени деревья и кусты не все сбросили листву. На одних она еще есть — сухая, шелестящая, на других— зеленая, как летом, только немного поникшая, опустившаяся вниз, к земле. И лопухи, и брусника, и заросли малинника — все еще зелено в эту пору. А тут рядом сорняки какие-то — они тоже зелены. И пруд, бывшая лужа, тоже зелен. Пруд цветет, и зелень прибивает к берегам. На пруду при малейшем ветерке — зыбь, как на море, но зеленые краски от этого не исчезают, и даже желтые листья, плавающие в воде, не меняют их, а скорей оттеняют.
— Хорошо! — произнес Коля.
Он сейчас сосед по траншее.
— Когда фрицы молчат, всегда хорошо, — согласился Алексей.
Он уже три месяца не Лешка, а Алексей. Точнее, даже не Алексей, а просто по-фамилии: Дементьев.
И у них, верно, только второй относительно тихий день. Они с Колей уже три месяца на фронте. Живы. Вырывались из-под Смоленска — вырвались. Сдавали и вновь брали Ельню — сохранились. Опять отступали и вот теперь сидят на берегу узкой, только начинающейся в этих краях Москвы-реки, совсем близко от дома, сидят в траншее на опушке леса, смотрят на противоположный, спокойный сейчас, берег, прижав винтовки к брустверу. Кажется, уже сто лет прошло, как началась война, и странно, что они с Колей Самохиным живы, даже ни разу не ранены.