Тася
Шрифт:
Привожу численный обзор экзекуции. Ей подверглись 705 лиц. Из них мужчин 203, женщин 372, детей 130. Число собранного скота может быть приведено лишь примерно: лошадей — 45, рогатого скота — 250, телят — 65, свиней и поросят — 475 и овец — 300…
При действиях в Борках было израсходовано винтовочных патронов 786 штук, патронов для автоматов 2.496 штук. Потерь в роте не было.
4
Донесение
«…Настоящий патриот тот, кто смело смотрит в глаза смерти. Не надо слез. Не надо печалиться. Наша кровь не прольется даром. Крепитесь, крепитесь, не бойтесь и не отчаивайтесь. Эх! Жить чертовски хочется! Мстить этим варварам — вот что нужно делать. Ну, если бы мне удалось… Можете представить вы, с каким бесстрашием, с каким остервенением и бескрайним наслаждением я бы уничтожал этих гадов ядовитых, а ведь я два года назад не мог зарезать курочку. Жить, жить! Вот как хочется! Да не прятаться за спину товарищей, а с оружием в руках в ежедневной борьбе с ненавистными шакалами — в этом вся прелесть и вся цель жизни. Жить для Родины, для советского свободолюбивого народа, бороться за честь и свободу его — в этом вся прелесть жизни, это в данный момент идеал жизни.
Горячий привет живым, которые с оружием в руках отстаивают от лютого врага свою честь и независимость. Привет друзьям, товарищам…
Ясное, не по-февральски чистое, голубое небо. А на фоне его — ели, ели, ели. И все в шишках. Тася никогда не видела столько шишек, будто нарочно развешанных на вершинах высоких деревьев. Кажется, хитрые ели специально держат их повыше от земли, подальше от людей.
5
Из предсмертного письма И. X. Козлова, написанного в Минской тюрьме 27 декабря 1942 года.
Шишки висят пучками, желто-бежевые под солнцем, ощутимо заметные на хвое — по пять — семь штук. Сороки садятся на ель, опускают длинные клювы к шишкам — никак достать не могут. Приходится цепляться прямо за шишки — так клевать удобнее. Ветки качаются, осыпая снег, но это ничего. Когда нет сорок, клесты и синицы, чечетки и ореховки резвятся на елях, а иногда и пуночки — северные воробьи — поднимаются на еловые вершинки и тоже ударяют клювами по шишкам.
Война не война, как и прежде прилетают пуночки вместе с другими северными птицами зимовать в подмосковные леса. Здесь погода помягче и корма больше. Вот и летят они каждый год по знакомым маршрутам так же, как наши подмосковные птицы, перебирающиеся на зиму в более теплые края. Каждому свое: одним и здесь, под Москвой, тепло, а другим — холодно.
Обычным воробьям зима нипочем. Они не взлетают на ели, а прыгают по снегу или болтаются на ветках кустарника и небольших деревьев. И снегири, разжиревшие, довольные, ходят внизу, куда нет-нет да и падают шишки и семена. Походят-походят по снегу и на невысокий кустарник вспорхнут. Там посидят, покачаются, отдохнут вроде и опять вниз — на снег, вслед за упавшей еловой шишкой. А может, и не за ней. Под елями мало снега, даже трава прошлогодняя торчит, и там, видно, корма хватает.
Наверно, когда-то здесь были настоящие леса, а теперь остались только эти ели, да вдали березовая роща с редкими зеленоватого цвета стволами осин, да еще справа у оврага ивы.
Тася в последний раз вышла на прогулку. Завтра ее выписывают из госпиталя. Она уже почти поправилась. Отошла и от тяжкой контузии, полученной при переходе линии фронта, и от всяких болячек, которые нашли уже тут, в госпитале. Отошла и вновь может жить, радоваться, быть там, где была…
Радоваться? Если б не эта врачиха, можно было бы радоваться. А эта сказала вчера, как отрубила: «На выписку, но никакой речи о службе в армии быть не может! Вот так! Все!»
Отвратная баба! Даже не баба, а мужик в юбке.
Страшно гордится, что на ней форма, даже халат не застегивает, показывает всем: вот, мол, я какая! А дали орден, совсем…
За месяцы госпитальной жизни Тася возненавидела ее. Уж лучше любой хам мужик, чем такая женщина! Мужчине многое можно простить, но никогда не простить этого женщине.
Медсестры и санитарки говорили Тасе:
— Не обращай на нее внимания! Это она только с нами, с бабами, так. А в мужских палатах, посмотри, как перед всеми заискивает. Красуется и заискивает! Заискивает и красуется! Знаешь, ее и начальник госпиталя терпеть не может. В прошлом году отправить хотел на фронт, да она какие-то справки принесла, отбоярилась…
Тася ходила среди деревьев по двору госпиталя, вспоминала все эти разговоры и думала: «Дотянуть бы до завтра, до утра, а там…»
Стволы елей покрыты инеем. И хвоя в снегу, в инее, когда подойдешь ближе, тронешь рукой ветку — видно. Сейчас темнеет все позже и позже, а когда ее привезли сюда, около пяти уже было совсем темно. Окна в палате занавешивали рано, выходить на прогулки ей не разрешали, и она только днем видела через окно вершины елей с шишками. И то, когда не было мороза и стекла оттаивали.
Но, видно, человеку всегда всего мало. Лежала в палате, мечтала: «Хотя бы гулять разрешили! Размялась бы, воздухом надышалась!»
Сейчас хочется скорей в Москву. Отсюда Москвы не видно, хотя она рядом, совсем рядом…
Наутро она получила бумаги, вещи и сухой паек. В бумагах указывались статьи и пункты, по которым она освобождена от воинской повинности, и говорилось о направлении ее в распоряжение райвоенкомата. В военкомат она пойдет, обязательно пойдет и добьется своего. Больше ей идти некуда…
Тетя Маша умерла после налета от немецкого осколка еще в прошлом году. Она долго и много ей писала и наконец получила ответ — от соседки… Идти в квартиру, где ее нет, не хотелось. Свои и все же чужие люди! О чем с ними говорить? Мать Коли в доме напротив. Но ведь она не знает о Тасе. Видно, не знает, раз Коля…
О Коле ей не хотелось думать. Подумала, опять подумала о Москве. Ведь она, по существу, не была там с сорок первого. То, что было после Минска, не в счет. Машина с аэродрома — на улицу Дзержинского, а потом — санитарная, сюда в госпиталь. Москва только мелькала в ее глазах, только мелькала.