Тася
Шрифт:
Они пошли с ним в военкомат двадцать второго июня вместе… Вместе приходили двадцать третьего. И двадцать четвертого, уж раз так случилось, что вместе. Третьего июля, когда по радио выступал Сталин, их наконец взяли. И попали они в одну часть. В один взвод. Не на фронт, а на Таганку, в некогда обычную фабрику-кухню. И только уже в августе — пекло на Десне, потом под Дорогобужем и под Ельней, Спас-Деменском и Ново-Дугином.
До войны он почти не знал Колю. Встречал во дворе, видел, и все. Потом поразило: Тася выходит замуж за Колю. Стал присматриваться. Парень как парень.
Теперь он знал Колю, как самого себя. Коля был не трус. Даже отчаян. За три месяца сорок первого можно многое увидеть в человеке…
И лишь об одном Алексей не знал. И не спрашивал Колю ни разу. Не знал, почему он сам ничего не говорит о Тасе. И писем от нее нет. И сам ей не пишет. Письма получали и писали всегда вместе, и Алексей знал бы…
Тихо-тихо сейчас здесь. Немецкий берег в дыму. Все горит, и все разрушено. Перестрелки и взрывов почти не слышно. Тихо.
— А знаешь, пословица есть такая старая, — сказал Коля. — Не помню, от кого слышал, но вспоминал много раз, и сейчас вспомнил: «Бог создал землю и небо, а черт — Ельню и Дорогобуж создал».
Алексей промолчал.
— Ты что молчишь? — спросил Коля.
— Просто смотрю…
Он смотрел на тот берег. Среди дымов и тумана пробивался зеленый цвет. Видно, люди сеяли озимые, даже не подозревая, что немец придет сюда.
Озимые уже поднялись, зазеленели, наперекор осенним краскам и войне. На фоне светло-зеленого поля ближний лес стал как бы двухэтажным. На первом этаже — серо-белый цвет. Это березы с опавшей листвой, и клены, и осины, и ольха, и кусты орешника, и черемуха. Второй этаж, а может, даже второй и третий — не поддающиеся времени года сосны и ели, густо-зеленые, темные рядом с полем, темные над голыми деревьями, сбрасывающими по осени листву. Второй этаж за полем с озимыми красив и величествен, юн и могуч…
— Коль, а Коль! — вдруг сказал Алексей.
— Что?
— В лесу здорово, правда? И вообще здорово красиво, если б не война. А-а?
— Красиво, — согласился Коля. Потом почему-то добавил — А я о ней, о войне, между прочим, никогда не мечтал…
— А я, ты знаешь, мечтал. Думал: вот — настоящее… В общем… Я не о том сейчас… Вот на поля те смотрю, на лес. Странно, что так красиво все, а тут — война… И немец до самой Москвы допер!
— В лесу лучше лежать, чем в поле. Ясно, лучше! — довольно произнес сосед справа.
В лесу суше, чем на проезжих дорогах и прохожих тропках. На дорогах и тропках грязь несусветная. Машины идут, танки, артиллерия, обозы. Месят грязь, обдают грязью… Люди идут, скользят в разные стороны, чертыхаются — тоже месят грязь.
Тут, в лесу, совсем не так. Больше листвы под ногами, больше травы и мхов, больше корней и хвои. Мхи мягкими островками тянутся вдоль корней деревьев, желто-серые иголки елей и сосен устилают землю. Деревья прикрывают землю от дождя, и влаги меньше.
Лес, битый бомбами и снарядами, изрешеченный пулями и осколками, вроде бы и замер. Замер в ожидании чего-то важного, существенного. Может, зимы? Или нового немецкого прорыва? Или он, лес, просто думает?
На противоположном берегу раздался какой-то треск, потом шум и хрип, и тут мощный громкоговоритель откашлялся и произнес:
— Русские! Слушайте! Сейчас к вам обратится генерал Блюментрит…
Опять хрип, опять, треск и шум, и вот уже немецкая речь в репродукторе. Ее перебивает прежний русский голос:
— Господин генерал говорит: по поручению германского командования я обращаюсь к вам, русские солдаты и офицеры, с предложением прекратить сопротивление. Мы высоко ценим ваше мужество и стойкость. Но сейчас, когда доблестные германские войска вплотную подошли к Москве, ваша стойкость бессмысленна.
Наш берег, наш лес тоже загремел радиоустановкой:
— Бойцы и командиры! Друзья! Передаем обращение Военного Совета Западного фронта:
«Товарищи! В час грозной опасности для нашего государства жизнь каждого воина принадлежит Отчизне. Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства и стойкости. Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной и любимой Москве…»
— Вот тебе и перестрелка, — сказал Коля. — Наши и здесь немцев забили!
И вновь все замолкло. И за рекой, и тут — в лесу.
Звуки осеннего леса редки и потому особенно слышны сейчас, когда все стихло вокруг. Стук дятла слышен. Голос еще какой-то пичуги — одинокий и тоскливый — слышен. Может, это ореховка или синица? А может, щур или клест? И — писк комара. И — еле слышный вздох лягушки в луже. И — тихое, только по ветру, шуршание умершей листвы на дубах.
И запахи… Запахи сырости и дождя, растаявшего снега и прелой листвы, похожие на грибные. Вкусные грибные запахи!
А они и в самом деле лезут еще из-под земли — грибы. Белые и поганки. Мухоморы и подберезовики. Валуи и — на сохранившихся сухих местах — армии лисичек. Вот почему, оказывается, пахнет грибами! Здорово пахнет! Жаль только, что не до грибов сейчас…
В лесу сосредоточивались наши части. Говорили, что подходят свежие силы. Говорили, что вот-вот, после долгих месяцев отступления и обороны, будет наш прорыв. Говорили, как всегда, многое, и чаще всего о том, о чем мечтали… А как будет? На деле будет? А с другой стороны — Москва-то рядом, совсем рядом…
В траншею спустился командир взвода:
— Приготовиться! И — гранаты, бутылки! Возможны танки!
— Сволочи! — произнес Коля. — А я-то, дурак, думал…
— Что?
— Думал, сменят, в деревню махну. Девчонка там одна у меня, понимаешь. Бабенка — первый сорт!
С немецкого берега ударили орудия и минометы. Затем через мелкую Москву-реку вброд двинулись танки с автоматчиками на бортах. И самоходки. И бронетранспортеры. По единственно уцелевшей переправе, прыгая по плохо сложенным бревнам, затрещали мотоциклы. Наш берег молчал, словно выдерживал, и вдруг, когда казалось, уже вот-вот немцы вплотную подойдут к траншее, он заревел пушками, минометами, ружейными и автоматными выстрелами. Немцы откатились назад, но ненадолго. К вечеру повторилось опять то же.