Татьянин день. Иван Шувалов
Шрифт:
Но более всех стал вредить Миниху Остерман, который никак не мог пережить того, что его бывший союзник стал во главе правительства и тем самым взял в свои руки и внутреннюю и внешнюю политику России.
— Миних взялся не за своё, — нашёптывал Остерман принцу и самой правительнице. — Он не в состоянии разобраться в делах международных, коими ведал до сего времени я, и на меня не было никаких нареканий.
Так складывалось мнение сузить поле деятельности первого министра до чисто военного правления, а всё прочее у него отобрать.
Честолюбие Миниха было смертельно оскорблено.
Это был дальний прицел: выдающийся военачальник грозил тем, что он окажется в рядах прусской армии, которая всегда угрожала Австрии. А Австрия — это родина брауншвейгского семейства, и союз с австрийцами всегда предпочитал Остерман. Миних же с первых дней обозначил свой выбор главных союзников России — Францию и Пруссию. Он заявил, что Австрия спит и во сне видит, как Россия пошлёт свои войска, чтобы она могла воевать против прусского короля. А зачем нам пролитие крови за чуждые интересы?
Никакие окольные ходы Миниха не возымели успеха. Правительница стала с ним обходиться сухо и даже надменно, и он решил попытаться использовать последнее средство — подать в отставку. И она, та, которую он спас, подписала его просьбу.
Стороною Миних прознал, что в решении его судьбы не последнюю роль сыграл тот, кого он засадил в каземат. На допросах Бирон показал, что как вероломно Миних низверг его, так он сможет лишить власти и новую правительницу, стоит ей только раз не поступить так, как ему, фельдмаршалу и первому министру, заблагорассудится.
Лёгкость, с которой Анна Леопольдовна избавилась от своего недавнего защитника, покоробила Елизавету. И она высказала ей, что та поступила неосмотрительно и неблагодарно.
— А как я могла поступить иначе, если фельдмаршалом были недовольны мой муж, Остерман и... Линар?! — попыталась она оправдать своё решение. — Здесь не простое недовольство соперничеством Миниха, а, между нами, защита нашего с Австриею союза. Понимаешь, граф Линар вновь послан в Россию, чтобы скрепить отношения между нами, Австриею и его родною Силезиею. Однако не нашего с тобою ума сие дело — сиречь политикус. Я, признаться, в этом нисколечко не разбираюсь. Мне любая заморская держава — на одно лицо, коли её посланник здесь, в Петербурге, не трогает моё сердце. Возьми, к примеру, маркиза Шетарди, этого вертлявого дамского угодника. Шут, да и только. Не то что Линар — красавец, обходительный и достойный кавалер с рыцарским сердцем.
Спорить с названой сестрицею не хотелось. Да и к чему ей, Елизавете, политический расклад, в котором она пока не могла и не думала даже досконально разбираться? Её и тогда и теперь более всего занимал вопрос, кому можно и кому нельзя доверяться в том, что всё более и более занимало её ум. Вот, кстати, граф Миних. Что его к ней привело?
Елизавета так прямо и спросила графа Миниха, не откладывая дела в дальний ящик.
— А разве я, ваше высочество, не навещал вас в прошлые поры, когда вы, осмелюсь заметить, были не в лучшем, чем теперь, положении? Да и сказать вам ласковое слово, высказать сердечное пожелание здоровья и счастья,
Цесаревна вспомнила, как под Рождество он также пожаловал к ней в дом, чтобы выразить свои поздравления. Тогда он невольно, впрочем, сконфузился, встретив в комнатах, даже на лестницах множество гвардейских солдат и офицеров. Не проведать ли пришёл: по-прежнему ли она в дружбе с гренадерами?
Только важно ли ему, отставленному от всех дел, вызнать сии связи? Однако замыслов этого человека, у которого ума и всяческих умственных построений — палата, никто наперёд не отважится угадать. А всё же следует попробовать вызнать его интерес, коли пойти в лоб.
— Шли нынче ко мне и, наверное, думали: не встречу ли я, бывший командир преображенцев, своих орлов? Как в прошлый раз под Рождество, — спросила Елизавета Петровна, приятственно улыбаясь. — Были, были у меня славные гренадеры сразу после той ночи, когда вы, граф, повели их на дело.
— Что старое вспоминать! — ответно улыбнулся фельдмаршал.
— А мне таки очень интересно вспомнить о том, что они тогда мне говорили. Теперь же я прямо у вас хочу о том же спросить: то правда ли было — вы будто именем моим поднимали тогда солдат на тот приступ?
Было заметно, как неожиданно смутился фельдмаршал и тотчас сам вспомнил ту свою речь перед поднятыми им по тревоге гвардейцами. Да, с чего это он начал тогда? Кажется, вот с этих слов:
«Молодцы преображенцы!.. Не один раз водил я вас к славе и победам, не один раз проливал вместе с вами свою кровь за благо родной матушки России. Вы скажете мне, что я по рождению немец. То будет верно, да не совсем. Я давно уже русский, и вся немецкая кровь вытекла у меня из моих жил на полях сражений. Я — русский, говорю я вам, и потому не могу более терпеть того, что происходит там, наверху, в нашем российском правлении, где засилье чужестранцев, особ чужой веры и чуждых нам, русским, государственных интересов».
Речь была вдохновенной, в высшем смысле патетической, воспламеняющей дух. Фельдмаршалу и теперь доставляло великое наслаждение как бы слышать собственные слова. Но сидящая перед ним дочь Петра хотела услышать от него иные слова, прямо до неё касающиеся. И он вспомнил их:
«Солдаты! В бедности и под постоянными угрозами живёт дочь нашего великого императора Петра, в чужих краях обретается его внук, а дерзкий проходимец, вор, изменник и похититель власти топчет грязными ногами их священные права и упивается русскою кровью. И мы будем терпеть его? Будем склонять наши гордые головы перед его изуверством?..»
Повторить всё это теперь вслух было совестно даже ему, готовому на многое вероломство. Он поведал ей лишь основной смысл, прибавив другие слова, с которыми к ней сегодня и шёл:
— Видит Господь, матушка цесаревна, что я нижайше припадаю вновь к твоим ногам. Только повели — и тотчас исполню всё, что у тебя на уме. А на уме у тебя то, что и я в мыслях своих всегда держал и особливо держу ныне: ты — дочь того, кто и меня достал из грязи и ничтожества. — И с этими словами Миних встал перед Елизаветою на колени.