Таврия
Шрифт:
— А Чапли те, с озерком… кому отошли?
— Озерко высохло, а Чаплинский под со всеми окрестными землями позже был продан… Царь Николай I продал их — пятьдесят тысяч десятин — какому-то пришлому герцогу Ангальт-Кетенекому… По полторы копейки за десятину… А герцог, основав в Чаплях экономию, дал ей название Аскания-Нова, потому что одна Аскания уже была у него где-то в Пруссии. Впоследствии он прогорел здесь, как швед, и должен был перепродать все земли колонистам Фейнам…
Только теперь Данько понял, почему атагас все время называет Асканию не иначе, как Чапли:
— По полторы копейки, — задумался парень. — Такую землю!..
— Ну да, такой был хозяин… Фельдмаршал Суворов за эту землю солдат на штурм водил, крови своей не жалел, а царь ее за копейки герцогам растранжиривал…
— А кто это Суворов? — спрашивает Данько, чуткий, открытый всему героическому.
— Суворов, Данило, был великий человек… Ему Русь наша была дорога… За нее он вот там, на Кинбурне, как лев против турка бился… Картечь уже в груди, а он промоет рану морской водою и опять в бой…
Атагас с величавым спокойствием допоздна рассказывает о битве на Кинбурнской косе и о славном полководце, который рисуется Даньку в образе сурового старика в боевых крестах, храброго, несгибаемого, чем-то очень похожего на самого атагаса Мануйла.
В пятницу утром, едучи в Асканию за харчами, догнал Данько в степи босого, высокого крестьянина с котомкой за спиной. Путник попросил парня подвезти его.
— Садитесь вон там, на передке, — указал Данько путнику место в арбе. Сам он, как всегда, восседал на верблюде, болтая от нечего делать ногами.
Ехали некоторое время молча. Тяжкое горе, видимо, угнетало Данькова пассажира. Костлявый, худющий, кривоносый, он сидел на передке, устало опустив плечи, как старый степной орел на копне сена. Молча, со скорбным равнодушием, смотрел он на проплывающую, затканную маревом степь с виднеющимися кое-где колодцами, издали похожими на виселицы: два столба с перекладиной…
— Наниматься, наверное, в Асканию? — первый нарушил молчание Данько.
— Да нет… Сына вызволять…
— А зачем он там, сын ваш?
— Возле колодца ночью объездчики застали… Мало того, что на месте до крови избили, еще и в каталажку бросили: выкуп давай…
Слово за слово — разговорились. Выяснилось, что это однополчанин Мануйла по японской войне, строгановский житель Оленчук Мефодий. Имя показалось Даньку знакомым, и парень стал припоминать, где он мог его слышать.
— Ага! Так это вы тот, что колодцы кругом копаете?
При упоминании о колодцах крестьянин заметно оживился.
— Копал когда-то, а теперь уже в отставку вышел: ноги очень крутит… Для колодезного дела железное здоровье нужно, парень… Пока был моложе, оно и ничего: поднимешься раз в день на поверхность, выпьешь залпом полкварты, чтоб согреться, и опять туда, вглубь, до самого вечера. Наверху солнце, жара, трава свертывается, а там, на глубине каких-нибудь двадцати саженей, как в леднике. Земля из тебя все тепло вытянет… Так натопчешься за целый день по колени в ледяной жиже, что и кости онемеют.
— Еще бы, после такого да ногам не крутить, — искренно посочувствовал Данько.
— Хорошо сои угадаешь, где начать, а то бывает, бьешь неделю, бьешь месяц, глины уже повыбросил гору, а воды… нет. Пропал даром труд, заваливай здесь, переходи на другое место. Такая-то наша работа, хлопче… Много их перекопал, да все по чужой степи: мои вон виднеются до самой Преображенки. И ноги, считай, навек застудил, и нос вот по-ястребиному перекосило, ведром перерубило… Сорвалось над головой и рубануло парня, чтоб отметный был. Зато и отблагодарила меня на старости лет Фальцфейниха кровавыми своими пенсиями! За бочонок воды сына замучили, еще и выкуп давай… А где его взять, выкуп-то?
Грустно вздохнул Данько, сидя на верблюде. Каторжная жизнь! Бедствуют люди в Криничках, погибают в каховских ярмарочных лазаретах, мучаются и здесь… Чья степь, того и право, того и отары, того и колодцы. Собственными руками выкопал человек колодец, а воду брать не смей, потому что она уже не твоя и не сына твоего… Поймают, изобьют, еще и вором сделают, в арестантскую швырнут!
И так должно быть? Чтоб трутни пановали, а рабочий человек не вылезал из беды? Взять хотя бы стрижею тетку Варвару, или атагаса Мануйла, или этого Мефодия — перебийноса, колодезника… Что против них Фальцфейниха, почему она правит ими всеми? А что, если б ее за патлы, да по степи, как турбаевскую ту Марьянушу?!
— Думал было хоть солью от нее откупиться, да сейчас и на соль уже лапу наложили, — жаловался Мефодий. — Живешь как в петле, со всех сторон веревка затягивается… Мы здесь, в Строгановке, издавна солью промышляем, живем больше с того, что Сиваши пошлют… Этим летом соль как раз неплохо уродила, можно было б хоть немного дырки залатать…
— Дяденька, — удивился Данько, — а разве соль родит?
— А как же… Родит, парень, да не всегда… Бывает, что лето пройдет — не найдешь и крошки. Зато в урожайный год нарастает ее сразу миллиарды пудов…
— Вот туда бы мне со своими верблюдами! Пусть бы наелись до отвала!..
— Все зависит от погоды, — говорил Оленчук. — Когда поднимется ветер с Азова, погонит воду на Сиваши, зальет их до самого, считай, Перекопа, тогда у нас, парень, виды на урожай. Вот ветер повернулся, вода бежит назад в море, остается ее на дне Сиваша не больше, как на палец… Тут еще солнце пригрело, и рассол уже кипит, все Гнилое море перед тобой «замерзает» солью, затягивается ею…
— Это она вон там белеет? — загляделся Данько вдаль.
— Мне отсюда не видно. А с верблюда, стало быть, видать?
— Белеет, даже сияет… Будто снег среди лета выпал!
— Вот видишь, то за неделю наросла… И правда, весь Сиваш в эти дни лежит будто первым снегом покрытый… Идешь ночью, море покалывает в ноги: все соль да соль. Ничего, что разъедает ноги, зато облегчение душе: пройдешь с гребком полосу — встанет за тобой вал соли. Когда луна светит, всю ночь не ложимся спать. Нагребешь валы, сгребешь их потом в кучи. С верхушки вода постепенно стекает книзу, ветерок обдувает, соль просыхает — глядишь, уже стоят в Сивашах, как лебеди, сугробы твоей соли!..