Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Михайлов крепко тряхнул ему руку и вышел.
С Михайловым, или Петром Ивановичем, как называл его Клеточников (настоящее его имя Клеточников узнал несколько позже), ему и в самом деле было бы в удовольствие потолковать. Мало сказать, в удовольствие, — необходимо было потолковать, и не только потолковать, необходимо было ближе сойтись. Этот молодой радикал, уже как будто не один год живший по фальшивому виду, покорил его с первой же встречи, вполне случайной, у Николая Шмемана. Это было ровно год назад. Клеточников, в то время вольнослушатель Медико-хирургической академии, зашел к Шмеману, своему товарищу по курсу, на минуту, чтобы справиться, будет ли тот в академической читальне, где намечено было очередное разбирательство очередного вопроса, возникшего между студентами-медиками; с некоторых пор Клеточников неожиданно для себя сделался записным оппонентом Шмемана в студенческих спорах — Шмеман разделял крайние радикальные убеждения и с бесстрашием их обнаруживал, Клеточников, особенно не обнаруживая своих убеждений, пытался в спорах сбить его скепсисом, — это ему удавалось, к их спору прислушивались. К Шмеману, тоже на минуту, зашел и Михайлов. Втроем
Шмеман, сторонник решительных действий — бунта крестьян, стачек рабочих (он, сколько догадывался Клеточников, в то время агитировал между рабочими за Нарвской заставой), полагал, что наступает время для таких действий и нужно готовиться к ним, поднимать интеллигенцию, рабочих.
Семьдесят седьмой год, как никакой другой, был богат политическими процессами. Прошли перед судом 50 московских пропагандистов, прошли «декабристы» семьдесят шестого года — участники демонстрации на Казанской площади в Петербурге, организованной обществом «Земля и воля», в то время только что составившимся, прошли радикалы из «Южнороссийского союза рабочих». Начинался процесс 193 агитаторов, ходивших в народ в семьдесят третьем и семьдесят четвертом годах. Многие из представленных суду провели по три и по четыре года в одиночках предварительного заключения. Почти 70 их товарищей по заключению не дождались суда — умерли или сошли с ума…
Большого роста, массивный и в то же время по странному капризу природы необыкновенно подвижный и нервный, впечатлительный, Шмеман как-то особенно был потрясен случаем с арестантом Боголюбовым, которого приказал высечь петербургский градоначальник Трепов. В этом факте Шмеман видел нечто гораздо большее, чем проявление бессмысленной жестокости правительственного агента-самодура, — видел вызов, который бросало само правительство общественным настроениям, знак, под которым в дальнейшем неминуемо должны были развиваться отношения между обществом и правительством. Должны были, если этот процесс не остановить. Как его можно было остановить? Кто мог его остановить? «Мы, интеллигенция», — отвечал Шмеман. «Надо наконец обратить наше внимание на правительство, — рассуждал он со студентами, с которыми можно было об этом рассуждать, которые сами выходили на такие вопросы (и между ними был Клеточников). — Наша ближайшая цель должна быть в том, чтобы тем или другим способом разрушить существующий порядок, а для этого прежде всего отнять у правительства власть и передать ее народу, только тогда спадут цепи, до сих пор сковывавшие работу интеллигенции в народе и тормозившие развитие исконных начал народа».
Примерно так сказал Шмеман и тогда, когда вместе с Клеточниковым и Михайловым направлялся в читальню; и вот на это-то и последовало странное, изумившее Шмемана возражение Михайлова.
Когда Шмеман сказал про цепи, которые спадут, если рухнет существующий порядок, Михайлов с сомнением, тихо и задумчиво произнес: «Спадут ли?» Это было неожиданностью и для Клеточникова, полагавшего, что Петр Иванович, как нелегал, еще более радикален, чем Шмеман, так сказать, безоглядно радикален. Вместе со Шмеманом они тогда накинулись на Михайлова, пытаясь выжать из него, что же он имел в виду, но Михайлов отвечал неохотно. Узнали только, что тут были какие-то соображения религиозно-нравственного порядка (Михайлов, как оказалось, уже несколько месяцев жил среди поволжских раскольников, изучая их быт и вероучения, и в Петербург приехал только на несколько дней), но, в чем их существо, оставалось неясным.
Существо их открылось Клеточникову в последующие дни, когда между ним и Михайловым случилось еще несколько встреч, которых они оба искали, неожиданно обнаружив, что нуждаются друг в друге.
Михайлов, конечно, был не менее радикален, чем Шмеман, он, как и Шмеман, нацеливался на разрушение существовавшего в России порядка, на подготовку всенародного восстания, которое и доставило бы народу самоуправление, политическую свободу и землю. И его увлечение расколом вызвано было прежде всего тем, что мир раскола, это своеобразное государство в государстве, насчитывавшее, как полагал он, несколько миллионов человек, политически и нравственно более развитых, чем православные крестьяне, представлял для революционной агитации благодатную почву. И вместе с тем Михайлов вовсе не был безоглядно радикален. Этим и объяснялось его странное возражение Шмеману. Дело в том, что перед Михайловым — подобно тому, как некогда перед Клеточниковым, — однажды возник во всей своей пугающей простоте и очевидности тот самый общий вопрос, от решения которого зависит целая жизнь. Его Михайлов и поставил перед Клеточниковым. «Может ли, — спросил он (они шли темным и мрачным Загородным проспектом, возвращаясь со студенческой сходки, бывшей на квартире у кого-то из сокурсников Клеточникова в Измайловском полку), — народ п-победоносным восстанием достигнуть осуществления своих заветных желаний, гарантируют ли новые условия жизни г-гармонию личных и общественных интересов — иными словами, будет ли обновленный общественный организм живуч в условиях, когда б-бога не будет… а ведь его не будет… он и теперь почти умер в массе народа, а что сказать о последствиях такого движения, которое мы собираемся вызвать?.. А не будет бога, и сотрутся границы между добром и злом… Ведь сотрутся, не правда ли? — прибавил он особенным тоном, с сильным насмешливым оттенком, чтобы показать, что он-то, может, и не очень верит в то, что так будет, но это тем не менее достаточно серьезно. — Сотрутся границы, и как же тогда… какая же м-может быть гармония интересов?»
Клеточников не спешил возражать, ему прежде хотелось выяснить, как намеревались этот вопрос разрешить сами радикалы — Петр Иванович и его товарищи. Ведь не собирались же они отступаться от своих радикальных устремлений?
Вовсе нет! У них, как оказалось, были далеко идущие планы, именно связанные с использованием религии в радикальных целях. Им (Петру Ивановичу и его товарищам) приходили в голову мысли о некоем особом учении, основанном на исконных народных требованиях
Клеточников возразил на это, что делать ставку на религию, пожалуй, не весьма дальновидно, развитие современной цивилизации не оставляет надежд на то, что в будущем сохранят значение какие-либо иные формы миросозерцания, кроме рационализма. Кроме того, сказал он, непонятно, почему, собственно, с отмиранием религии сотрутся границы между добром и злом? «Да к-как не сотрутся? — живо, с выделанной веселостью отозвался Петр Иванович. — Что же рационализм м-может предложить взамен религиозных оснований нравственности, какие м-может найти обоснования ее при конечной-то жизни человека и человечества?… Обоснования альтруизма? — Это он говорил с откровенной насмешкой, будто цитируя из известного московского журнала, который и десять лет назад, и теперь неутомимо воевал с атеизмом. — М-может ли атеизм выработать п-подобные основания?» — «А почему не может? — ответил Клеточников. — Во всяком случае, эти основания надо искать в реальной жизни, в законе человеческого общежития и общения». — «Но вы-то их знаете? — спросил Петр Иванович. — В чем они? Объясните в двух словах». — «В двух словах не объяснишь, — ответил Клеточников с улыбкой.. — Притом каждый должен сам найти для себя». — «Вот как? — засмеялся Петр Иванович. — А вы, стало быть, все-таки знаете? Знаете и не желаете объяснить?» — «Я не говорил, что знаю», — ответил Клеточников. Он произнес это, не изменив тона, продолжая улыбаться, но все равно это прозвучало довольно резко, и деликатный Петр Иванович более не настаивал на своем вопросе. Некоторое время Петр Иванович скептически молчал, но потом все же спросил (они уже подходили к углу Владимирского, здесь их пути расходились), — спросил, не мог ли бы Николай Васильевич не в двух словах это объяснить, ну, если не теперь, так хоть завтра, конечно, если найдется время и будет настроение для такого разговора. Клеточников это обещал, и они расстались.
Но объясниться Клеточникову не удалось ни назавтра, ни на другой день — не сошлись обстоятельства, а там пришло Петру Ивановичу время отправляться назад к его староверам, и Клеточников простился с ним, не зная, когда им доведется снова увидеться. С тех пор они не виделись год, но вот, оказывается, Петр Иванович не забыл о том разговоре и, кажется, действительно хотел бы продолжить его.
И Клеточников все это время помнил о том разговоре, вернее, не столько о самом разговоре, сколько о том впечатлении, какое произвел на него тогда Петр Иванович.
И, собственно, благодаря ему, Петру-то Ивановичу, он и вернулся теперь в Петербург. Уезжал он из Петербурга (в апреле 1878 года) с тяжелым чувством, он и сам хорошенько не знал, зачем уезжал, зачем бросал учение, вновь обретенных товарищей, все то, к чему тянулась его душа, измученная ненужным десятилетним сидением в крымской глуши. В разговоре с Михайловым и Морозовым он весьма точно определил свое состояние: не мог продолжать учение, потому что время было такое, что было не до учения, — было невозможно не перестроить свою жизнь. Но как перестроить, для чего перестроить? Это было неясно, это он не мог решить… В Петербурге все куда-то двигалось, накалялось, надвигалось (как и выразил он Михайлову и Морозову), подобно тому как надвигалось в середине шестидесятых годов, когда он вот так же бежал из столицы. Враждовавшими партиями руководила, казалось, слепая жажда немедленного разрушительного действия, все знали, что должно быть разрушено, и никто не знал, чем заменить разрушенное. К чему это могло привести? Он, Клеточников, слишком хорошо понимал, видел то, чего другие не видели или не желали видеть… Так, во всяком случае, ему казалось.
В Пензе, однако, эти впечатления отстоялись, издали все представилось в другом свете…
Издали вовсе не казались неправомерными разрушительные устремления партий, по крайней мере тех из них, которые считали причиной бедствий России ее государственный строй, ведь и сам он еще в Ялте пришел к мысли, что для него не может быть иного выбора, как действовать в направлении изменения этого строя, немыслящей среды, и потому он оставил Ялту ради Симферополя (ради службы у Винберга) и затем уехал в Петербург поступать в академию, что рассчитывал оказывать посильное содействие этому изменению. Чем, по существу, отличались его устремления от устремлений радикалов Шмемана и Михайлова? Только тем отличались, что те готовы были действовать, не считаясь с законом, а он, Клеточников, искал умеренных путей? Но не потому ли он не выдержал и года в Петербурге, что почувствовал, увидел, осознал иллюзорность своих надежд, надежд на то, что выбранный им способ действия — культурной деятельности — рано или поздно приведет к изменению этого строя? — осознал иллюзорность этих надежд, или, правильнее, недостаточную их основательность в сопоставлении с надеждами, которые вызывало, не могло не вызывать усиливавшееся брожение в обществе? Что же могло вернее содействовать изменению этого строя, как не всенародное движение протеста, которое начиналось… начиналось же… и нуждалось в своих апостолах? И кому, как не Клеточникову, быть жизненно заинтересованным в том, чтобы совершить этот подвиг апостольства? В шестидесятые годы он вышел из движения, решив, что не вправе жертвовать своей жизнью во имя исправления мирового зла. Вот, он сохранил физическую жизнь; но зачем ему такая жизнь? Физическая жизнь, лишенная человеческого смысла, за пределами общения — взаимообразных воздействий, слияния с мыслящей и равной ему средой, которую еще надобно создать… какую ценность может иметь такая жизнь… для него какую может иметь ценность?.. А кроме того… издали видно было и то, что отнюдь не все партии, нацеленные на разрушение существовавшего порядка, одушевлялись слепой жаждой разрушения. Встреча с Михайловым как раз свидетельствовала об этом…