Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Как начал неожиданно, так неожиданно и оборвал свою речь Леонид. Казалось, он был доволен тем, что выразил, хотя как будто и не все сказал, что хотел сказать. Иван Степанович молчал, усиленно что-то соображая и хмурясь. Клеточников был в возбужденном состоянии. Мысль, которая пришла ему в голову в то время, когда Иван Степанович говорил о причинах несчастливости Ермилова, теперь, во время речи Леонида, неожиданно вылилась в отчетливую форму.
А Ермилов скучал. Он заскучал, когда Леонид заговорил о реформах, и больше уже не вслушивался в то, что говорил Леонид, поняв, что развлечение не состоится. Все же он решил покончить разговор
И когда Леонид умолк, он встал из-за стола и иронически произнес:
— Услышавши о воскресении мертвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время.
Эти слова из евангелия произвели неожиданное действие на Ивана Степановича. Он отнюдь не принял их в шутку, они показались ему дерзкими и неуместными, и не столько даже в отношении Леонида, сколько в отношении его самого, Ивана Степановича. Он вскипел, не глядя на Ермилова, раздраженно сказал ему:
— Если ты еще позволишь себе хотя одно непочтительное слово по его адресу, — он ткнул пальцем в сторону Леонида, — при мне, в этом доме, я тебе откажу от этого дома.
Ермилов захохотал.
— Да ведь это и не твой дом! — закричал он весело. Он нисколько не обиделся на друга. Увидев, однако, что Иван Степанович при этих его словах вдруг поник, он переменил тон. — Нам пора, — сказал он и обнял Ивана Степановича с мягкой улыбкой. — Пошли, пошли. Тут рассуждают о политике, а мы о политике не говорим. И хозяйке надо дать отдохнуть, поздно! Завтра увидимся, Николай Васильевич? — повернулся он к Клеточникову, увлекая Ивана Степановича к двери.
Они ушли. Надежда побежала за ними на крыльцо, забывши о чем-то спросить Ивана Степановича. Леонид и Николай остались одни. Леонид улыбался. Несколько времени они молчали, потом Николай, преодолевая скованность, сказал:
— Как хорошо ты выразил про среду. Сделать ее мыслящей, равной нам. И о действии… только в действии можно решить…
— Я для тебя говорил.
— Да! — с жаром отозвался Николай. — Я понял. Знаешь, когда понял?
— Я еще не начал говорить.
— Да! Ты все собирался вступить в разговор и упорно старался на меня не смотреть. И я понял.
Он умолк. Леонид кивнул. Николай хотел было еще что-то сказать, но, поняв, что это не нужно, что Леонид и так его понимает, вдруг ощутил счастливое, давно забытое чувство связанности с ним, когда Леонид еще был молод, еще писал и они говорили о его искусстве, — вот так же они могли говорить, не договаривая слов, чувствуя друг друга.
Сестра все не возвращалась. Братья молчали, потом Леонид вышел из-за стола (пить он так и не стал) и предложил:
— Пойдем пройдемся немного.
На улице стемнело, зажгли спиртовые фонари на углах. Братья, выйдя на площадь, пошли узкой и крутой улицей вниз к реке. Со стороны сквера доносилась музыка военного оркестра, там было гулянье, устраивавшееся по старинной традиции два раза в неделю для благородной публики. А улица была пустынна, окна в домах были закрыты, кое-где сквозь ставни пробивался слабый свет свечи, обыватели укладывались на ночь, во дворах спускали с цепи собак.
До самой реки братья шли молча. Выйдя на высокий берег речки Пензы, они побрели вдоль берега, потом спустились к воде, сели на перевернутую лодку у самой кромки воды. Некоторое время слушали перекличку городских собак и мягкий
— Я придумал, не Надежда, чтобы мы трое встретились в Пензе. Когда получили от тебя письмо, что ты собираешься за границу, я подумал: совсем уезжает. Мне надобно было с тобой повидаться. Я и подумал: другого случая, может быть, не будет.
Он помолчал, потом заговорил с легкой усмешкой в голосе:
— Отец, покойник, мечтал выработать из меня художника, а я не захотел. Потом он пытался выработать из меня архитектора, думал, я заступлю его место, когда он выслужит пенсию. И из этого ничего не вышло. Так и умер, надежды остались неисполненными. Вот и я подумал: умру — и передать никому не сумею, что накопил. А что накопил? Вот думал: увижу тебя, много что сказать будет. А теперь будто и сказать нечего.
И надолго задумался. Потом вдруг засмеялся и сказал без видимой связи с предыдущим:
— Бедный Иван. Ждет, что кто-то поднесет ему рецепт, как сделаться счастливым. Впрочем, и поднесут. И будет счастлив. Чуть яснее станет общественный климат, появятся сильные партии, сильные мнения, примкнет к какой-нибудь партии… утешится. Ермилов не примкнет. Ермиловым это не нужно. Им и так хорошо. Им одно нехорошо, — снова засмеялся Леонид, — когда они на таких, как ты, натыкаются. Правду сказал Иван: такие для них непонятны… раздражают. Ты сам-то себе понятен? — спросил он насмешливо и наклонился, всматриваясь Николаю в лицо.
И опять заговорил вдруг напрягшимся голосом:
— Помнишь, когда-то ты спрашивал меня, почему я не хочу заниматься ремеслом, и я объяснил это тем, что не желаю никому навязывать своих представлений, насиловать чужую волю? Говорил о страхах, опасности поиска новых представлений, еще что-то… помнишь?
— Да.
— Я сожалею, что когда-то говорил тебе это, потому что это было не вполне правдой. Но я этого не знал. — Он невесело засмеялся. — Мы, люди, странные существа. Нам надобно прожить целую жизнь, составленную из ошибок, чтобы прийти к пониманию того, как надлежит жить. И когда мы к этому приходим, уже поздно что-либо изменить. — Он встал. — Вот и все, что я хотел тебе сказать. Теперь пошли домой.
В эту ночь Николай долго не мог уснуть. Все уже спали в доме, давно затихла музыка военного оркестра, угомонились собаки во дворах, а он все ходил по своей комнате в мезонине, не в силах унять возбуждение, в котором находился весь вечер, ходил и думал. Как иногда бывает, когда одно случайно услышанное слово вдруг подталкивает нас, побуждает принять решение, которое мы долго и мучительно вынашивали, так случилось и с Николаем. То, что сказал о Ермилове и о Николае Иван Степанович (о логике Ермилова и его, Николая, природе) и затем сказал Леонид, главным образом о «мыслящей среде» и о «действии», и потом это признание у реки… вдруг что-то сдвинуло в мыслях Клеточникова. Он и прежде, конечно, знал, чувствовал слабые места своих построений, своей «системы», более того, понимал, что рано или поздно, если пожелает быть строгим, ему придется пересмотреть «систему» — удары, нанесенные ей в Ялте, не прошли бесследно, — но только теперь вдруг увидел, в чем была ошибка, увидел то, что с самого начала делало «систему» невозможной, немыслимой… для него немыслимой… и странно было, почему он до сих пор не видел этого, не замечал… для него немыслимо было одиночество.