Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Ермилов продолжал:
— Удивительное дело, господа! Как получается, что мы, многие из нас, живем так, будто мы только собираемся жить, все только готовимся, всю жизнь готовимся, все нам не нравится, не по нас, изобретаем изощреннейшие программы перестройки жизни в расчете, что вот когда перестроим жизнь, тогда и заживем настоящей жизнью, подчиняем этому расчету всю жизнь? Но жизнь проходит, мы умираем, не достигнув результата, недовольные собой, недовольные прожитой жизнью или не вполне довольные, разве только утешенные надеждами, что новые поколения доведут начатое нами дело перестройки жизни до конца и уж они-то, хотя бы они, поживут в свое удовольствие. И что же? Новые поколения, в каком-нибудь десятом или сотом колене, доводят наше дело до конца, но, поскольку за минувшие столетия все в мире как-то незаметно сдвинулось с места, эти новые поколения уже не могут быть довольны полученным результатом, у них обнаруживаются
Он на секунду остановился, чтобы обозреть своих слушателей.
— Ну и что дальше? Что же, ты против прогресса, что ли? — нетерпеливо, с раздражением спросил Иван Степанович.
— Нет! — весело воскликнул Ермилов. — Отнюдь. Я не против прогресса. Избави бог! Я лишь ставлю вопрос: отдавая должное работе истории, не забываем ли мы при этом коренного положения всех сериозных современных социальных учений, согласно которому люди творят историю, а не рок какой-нибудь ее творит или фатум? Иными словами, не увлекаемся ли мы химерами лукавого разума, в каждом новом поколении втягиваясь в бессмысленную погоню за недостижимыми призраками, в то время как в нашей власти заставить историю служить нашим непосредственным интересам?
Теперь Ермилов говорил, глядя с веселым выражением прямо в глаза Клеточникову, как будто желая показать ему, что он знает его мысли, читает их. И действительно, то, что он сказал, напомнило Клеточникову его собственные мысли. Когда же Ермилов произнес внятно, будто процитировал, слова «химеры лукавого разума», Клеточников даже вздрогнул. Ведь это были его слова, он помнил их, этими словами когда-то, несколько лет назад в Ялте, он определил для себя то, что в его глазах имело сомнительную ценность, — Ермилов будто подслушал их.
— А если так, — продолжал Ермилов, — если мы и в самом деле не умеем заставить историю работать на себя, не следует ли сделать из этого тот вывод, что надо наконец этому научиться? Что это означает? Это означает одно: надо приостановить наш безоглядный бег за призраками, обратить наши взоры на настоящее, утешиться наличными возможностями цивилизации, да и начать жить. Весь вопрос только в том, — прибавил он торопливо, чтобы не дать себя перебить, — весь вопрос в том, можем ли мы, отказавшись от погони за призраками, найти иные, столь же всепоглощающие жизненные цели? Да почему нет? Чтобы ответить на поставленный вопрос, надобно представить себе природу нашей целеполагающей деятельности, а природа эта, милостивые государи, такова, что, когда мы ставим перед собой какую-либо цель, нам не так важна сама по себе эта цель, как важно, чтобы у нас была некая цель.
И снова Клеточникову показалось, будто Ермилов говорит так, будто старается показать, что это не его, Ермилова, мысли, но мысли Клеточникова, только несколько окарикатуренные, снова Клеточников поймал на себе его пристальный и насмешливый взгляд.
— Словно дети, которым нужно много двигаться, — говорил Ермилов, — мы придумываем себе игру, отнюдь не всегда озабоченные тем, к чему эта игра приведет. Да-с, господа, не усмехайтесь, это именно так. В подтверждение сошлюсь хотя бы на разобранный случай с призраками. Чем же, как не бессознательной потребностью в игре, можно объяснить тот факт, что мы вновь и вновь, с каждым новым поколением, вовлекаемся в процесс бесконечного совершенствования мира, процесс, бессмысленный в наших же собственных глазах, бессмысленный потому, что мы, как атеисты и матерьялисты (опять, опять намек на то, что это не его, Ермилова, а Клеточникова мысли!), отдаем же себе отчет в конечности мира, в неизбежности будущей космической катастрофы, которая однажды обратит все живое и неживое в туман? Ну-с, так вот, если мы понимаем, что все в этом мире игра и все наши жизненные цели суть в большинстве результат бессознательного влечения к игре, сами же цели нас отнюдь не всегда интересуют, поняв это, почему бы нам уже сознательно не выбирать себе жизненные цели, имея в виду не цель, но побочную от нее пользу, заранее нацеливаясь на эту побочную пользу? В этом отношении почему не может послужить приемлемой
Все засмеялись.
— Ну, наконец и до карьеры добрались, — улыбаясь, сказала Надежда.
— Ну, съехал, — разочарованно сказал Ермилову Иван Степанович. Он было увлекся рассуждениями Ермилова, но конец речи ему не поправился. — Нужно было столько говорить, чтобы сказать чепуху.
— Я не кончил, господа! — вскричал Ермилов; он словно не слышал того, что сказали Надежда и Иван Степанович, он был в упоении и говорил, обращаясь к одному Клеточникову, говорил только для Клеточникова, уверенный, что тот его поймет. — Такой жизненной целью может стать карьера, — повторил он. — Притом сделать ее образованному человеку в нашем отечестве ничего не стоит, теперь не николаевские времена, за миновавшие семнадцать лет русское общество стало образованным — ровно настолько, чтобы уважать образованность, если не настолько, чтобы сильно поумнеть. — Он засмеялся, но сам же и оборвал свой смех. — Что нужно для того, чтобы сделать карьеру? Первое и самое главное. Относиться с презрением к исполняемому вами делу. Второе. Безусловно относиться с презрением к начальству и время от времени давать ему это понять — давать понять свое несомненное умственное над ним превосходство, демонстрировать перед ним его тупость, совершенную невозможность без вас обойтись. Третье. Быть безусловно, категорически исполнительным. Последнее вам ничего не стоит, ибо вы глубоко безразличны к существу дела. Но, безропотно повинуясь начальству, вы приобретаете сильнейшую власть над ним. Вы, человек с большим образованием, во всех отношениях высший, шпыняющий его в неофициальном кругу, в официальном кругу немы и безотказны, готовы исполнить любую его волю, какой бы вздорной она ни была. Это поднимает его в его собственных глазах и вас поднимает — от чина к чину, вне очередности, вы набираете инерцию, и однажды вас призывают в Петербург, а там, милостивые государи, означенное движение осуществляется еще быстрее, вы несетесь к вашей цели на всех парусах. Вот вам и свобода, и независимость, и что вы там еще мечтаете получить в сей жизни, да-с, и свобода, ибо свобода есть право и возможность осуществить вашу жизненную цель, и это вы получаете. Николай Васильевич, не уговорил я вас?
Он смотрел на Клеточникова с довольной улыбкой, понимая, что своей полушутовской речью все же произвел в нем какое-то действие. Клеточников, однако, ничего не ответил, усмехнувшись, вяло пожал плечами.
— Нет, съехал, — повторил недовольный Иван Степанович, обращаясь к Ермилову. — Во всей этой чепухе, что ты тут нагородил, есть только одна свежая мысль: та, что все мы — глубоко несчастные люди.
Все засмеялись.
— Это действительно непонятно, — продолжал Иван Степанович серьезно. — Ну чего нам всем, — показал он рукой на всех, сидевших за столом, — чего каждому из нас не хватает? Мы здоровы, еще достаточно молоды, образованны, у нас есть кое-какие средства к жизни, и все мы, каждый по-своему, несчастливы. Что за чепуха! И вот что заметьте…
— Постой, да я-то чем несчастлив? — с веселым удивлением остановил его Ермилов. — Вот тебе раз! Битый час толковал им про то, как сделаться счастливым, наизнанку, можно сказать, выворотился, показывая это на своем примере, и вдруг — несчастлив! Можешь себя считать несчастливым, пожалуйста! Остальных господ можешь считать, если они не возражают. А я тут, мой дорогой, совсем, совсем ни при чем!
Про остальных господ Ермилов прибавил, потому что заметил, что все они в ответ на признание Ивана Степановича, что все — глубоко несчастные люди, засмеялись сочувственно, и Надежда, и Леонид, и Клеточников, как бы соглашаясь с такой оценкой.
— Ты чем несчастлив? — задумчиво посмотрел на Ермилова Иван Степанович и ответил спокойно: — Твое несчастье в том, что вот он, — показал Иван Степанович на Клеточникова, — что ты знаешь его. Тебе лучше было бы не знать таких, как он.
— Как? Что не знать? Каких таких? — поразился Ермилов, действительно поразился, без деланной веселости, так что и не нашелся больше что сказать.
Это было неожиданно для всех, не только для Ермилова, все невольно посмотрели на Клеточникова. Клеточников, не ожидавший такого поворота разговора, тоже был сильно сбит, казался смущенным.
— Ты, может быть, и был бы счастлив, но тебе не повезло. Тебе не повезло именно в том, что ты знаешь его, в этом вся твоя беда, — тем же спокойным тоном, будто и не заметив впечатления, произведенного его словами, продолжал Иван Степанович. — И ведь бывают счастливцы, — прибавил он, грустно усмехнувшись, — бывают счастливцы, которые весь век живут в убеждении, будто и другие живут точно так, как они. Вот и ты мог бы так жить, если бы не он.
— Да он-то здесь при чем? — вскричал Ермилов; он уже справился со своим изумлением, и снова выражение веселой, простодушной дурашливости играло на его лице.