Тайная сила
Шрифт:
И ей захотелось уехать. В Батавии ей было душно, несмотря на ежевечерние катания по просторной Королевской площади. Здесь, на Яве, у нее осталось лишь одно грустное желание: попрощаться с ван Аудейком. Ее природа элегантной артистичной женщины, как ни странно, сумела оценить и ощутить обаяние его сути – простого честного человека, человека дела. Еще в Лабуванги она в какой-то миг почувствовала, как некая струнка в глубине ее души откликнулась ему навстречу: это было чувство дружбы, диаметрально противоположной ее дружбе с ван Хелдереном: уважение к высокому человеческому достоинству – в противовес платоновскому родству душ. Она глубоко сочувствовала ван Аудейку в дни тех таинственных событий, когда он один жил в гигантском доме, сотрясаемом необъяснимыми явлениями. Она искренне сочувствовала ему, когда его жена, словно отшвырнув свое высокое положение, пустилась во все тяжкие, не боясь скандала, непонятно почему – его жена, при всей своей испорченности раньше всегда соблюдавшая приличия, но после странных происшествий точно пораженная раковой опухолью и сорвавшаяся с цепи, с циничным безразличием обнажив тайники грешной души. Красные плевки бетеля, попавшие на обнаженное тело, въелись в нее, дошли до мозга костей, вызвали гниение души, вероятно, ведущее ее к гибели, медленно, но верно. То, что рассказывали о ней теперь – как она жила в Париже, –
Ева слышала об этом в Батавии, в разговорах на приемах. А когда она поинтересовалась, где теперь ван Аудейк и скоро ли поедет в Европу после столь скоропалительной отставки, удивившей всю колониальную администрацию, ей не смогли ответить. Стали спрашивать друг друга, не живет ли он по-прежнему в гостинице Виссе, где остановился на несколько недель, – многие видели, как он лежал там на шезлонге в передней галерее, положив ноги на рейки, неподвижно глядя в одну точку… Он прочти не выходил из номера, ел у себя, даже не подходил к табльдоту – как будто он, человек, еще недавно общавшийся с сотнями людей, стал совсем нелюдимым. Но в конце концов Ева услышала, что ван Аудейк живет в Бандунге. Поскольку ей все равно надо было нанести еще несколько прощальных визитов, она поехала в Преангр. Но в Бандунге никто не знал, где ван Аудейк: хозяин гостиницы рассказал, что резидент прожил у него несколько дней, но потом съехал и никто не знал куда. Пока Ева случайно не услышала от одного соседа по столу, что ван Аудейк поселился близ Гарута. Ева поехала в Гарут, счастливая, что напала на след. И там в гостинице ей указали, где он живет. Она не знала, следует ли ему написать, чтобы предупредить о визите, но предчувствовала, что он тогда, извинившись, откажется ее принять и они больше не встретятся. А она, уже полностью готовая покинуть Яву, мечтала с ним повидаться – из симпатии и из любопытства в равной мере. Она хотела увидеть своими глазами, что с ним стало, понять его, выяснить, почему он так внезапно попросил отставку и ушел с такого завидного поста – поста, на который немедленно заступил один из тех чиновников, что с нетерпением ждали продвижения по службе. Итак, на следующее утро, никому ни о чем не сообщая, она отъехала от гостиницы в повозке; хозяин гостиницы объяснил вознице, куда ехать. Повозка двигалась медленно, мимо озера Леллес, на которое указал ей возница: священное, мрачное озеро, с двумя островами, а на них – древние могилы святых. Над озером, точно темное облако смерти, непрерывно кружила стая калонгов [79] – гигантских летучих мышей, хлопающих своими демоническими крыльями и отчаянно кричащих; траурно-черное мельтешение на фоне бездонно-синего дневного неба, как будто эти летающие твари, некогда ночные демоны, одержали победу над светом и теперь его не боятся, ибо затмевают тенью своего погребального полета. В этом было нечто пугающее: священное озеро, священные могилы, а над ними рой черных дьяволов в бездонном эфире, и казалось, что это приоткрылась тайна здешних мест, не прячущаяся более за небесным пухом, но отчетливо видимая на солнце, вселяя ужас своей угрожающей победой… Ева содрогнулась, и пока она с испугом смотрела вверх, ей померещилось, что черный рой широких крыльев вот-вот опустится на землю. На нее… Но тень смерти между нею и солнцем продолжала кружить высоко над головой, с отчаянно-победоносными криками… Повозка ехала дальше и дальше, и вот взору Евы открылась Леллесская равнина, зеленая и улыбающаяся. И миг истины ушел в прошлое, вокруг не видно было ничего, кроме зеленой и синей роскоши яванской природы: тайна опять спряталась за тонким, раскачивающимся бамбуком, растаяла в океане небесной лазури.
79
Калонг – гигантская летучая лисица (Pteropus vampyrus).
Повозка медленно ехала в гору. Залитые водой рисовые поля поднимались вверх террасами, чуть зеленея молодыми побегами, потом дорогу обступили гигантские папоротники; огромные растения вздымались к небу, а кругом порхали, как в сказке, большие мотыльки. Но вот на открытом месте среди бамбука показался небольшой дом, наполовину сложенный из камня, наполовину сплетенный из бамбука, с садиком вокруг, где стояло несколько белых горшков с розами. Юная женщина в саронге и кабае, с золотистым румянцем на щеках и любопытством в черных, как уголь, глазах, смотрела на нежданную повозку, медленно приближавшуюся к дому, и потом убежала внутрь. Ева вышла из повозки, кашлянула. И за ширмой в средней галерее на миг увидела лицо ван Аудейка, немедленно исчезнувшее.
– Резидент! – позвала она, стараясь говорить как можно ласковее.
Но никто не вышел, и ей стало неловко. Она не решалась сесть, но и не хотела уезжать. Из-за угла дома выглянуло коричневое личико, два коричневых личика – две очень маленькие яванские девочки, которые со смехом тотчас снова спрятались. Ева услышала, как в доме возбужденно перешептываются. «Сидин! Сидин!» – то и дело доносилось оттуда. Она улыбнулась, слегка осмелев, и прошлась немного по передней галерее. И наконец к ней вышла пожилая женщина, не столько по счету прожитых лет, сколько по морщинам на коже и потухшему взгляду, в цветном ситцевом кабае и стоптанных туфлях, и в основном по-малайски, но употребив и несколько голландских слов, улыбаясь, вежливо, предложила Еве сесть и сказала, что резидент скоро выйдет. Сама она тоже села, улыбнулась, не зная, о чем говорить и что отвечать, когда Ева принялась расспрашивать ее об озере, о дороге. Она велела подать сироп и воду со льдом и молчала, с улыбкой ухаживая за гостьей. Всякий раз, когда из-за угла дома показывались личики девочек, старуха сердито топала на них и бранила, и они со смехом исчезали, убегали прочь, и было слышно, как топают босые ножонки. Потом старуха опять улыбалась сморщенными губами и смущенно смотрела на гостью, словно прося у нее прощенья. Прошло очень много времени, прежде чем показался ван Аудейк. Он рассеянно поздоровался с Евой, извинился, что заставил себя ждать. Он явно только что поспешно побрился и надел свежий белый костюм. Ван Аудейк был определенно рад видеть Еву. Старуха, все с той же извиняющейся улыбкой на лице, ушла. Ван Аудейк, охваченный первом порывом радости, показался Еве прежним, но потом, когда он успокоился, сел на стул и спросил у нее, есть ли вести насчет Элдерсмы и когда она собирается в Европу, заметила, что резидент сдал, превратился в старика. Дело было не в его фигуре, все еще сохранявшей под отлично накрахмаленным белым костюмом военную выправку и крепкое сложение – только спина чуть ссутулилась, словно от невидимого груза. Дело было в его лице, в потухшем, безжизненном взгляде, в глубоких складках на лбу, в желтоватом оттенке сухой кожи, а пышные усы, сохранившие благодушное выражение, совсем поседели. Руки нервно
– А вы, резидент, – спросила она, – вы тоже скоро отправитесь в Европу?
Какое-то время он смотрел в никуда, потом рассмеялся горьким смехом, прежде чем ответить. И наконец сказал смущенно:
– Нет, мефрау, я уже никогда не вернусь. Понимаете, здесь, в Индонезии, я был кем-то, а там я буду никем. Правда, теперь я и здесь никто, но я чувствую, что Индонезия стала моим отечеством. Эта страна овладела мной, и теперь я ей принадлежу. А Голландии я уже не принадлежу, и ничто и никто в Голландии не принадлежит мне. Да, у меня уже не осталось никакого жизненного задора, но я предпочитаю влачить жалкое существование здесь, а не там. В Голландии я уже не смогу привыкнуть к климату и к людям. Здесь мне нравится климат, а с людьми я не встречаюсь. Я еще один раз помог Тео, а Додди вышла замуж. Оба младших мальчика поедут в Голландию получать образование…
Он внезапно наклонился к ней и прошептал совсем другим голосом, словно делая признание:
– Понимаете… если бы все шло обычным путем… я бы не поступил так, как поступил. Я всегда был человеком, обеими ногами стоящим на земле, и гордился этим, гордился обычной жизнью, моей собственной жизнью, ибо жил по принципам, которые считал правильными, и уверенно шел вверх, оставаясь среди людей. Я всегда был таким, и все было хорошо. Мне сопутствовала удача, и пока другие ломали головы, как бы им продвинуться по службе, я разом перепрыгивал через пятерых им подобных. Все шло совершенно гладко, без сучка без задоринки, по крайней мере, в служебных делах. В семейной жизни я не был счастлив, но мне всегда хватало сил не падать духом. Ах, у мужчины так много дел вне дома! Я не считаю себя виноватым в том, что произошло. Я любил свою жену, любил своих детей, любил свой дом – домашний круг, где я был мужем и отцом. Но эта любовь не принесла мне ничего хорошего. Моя первая жена была наполовину яванкой, и я женился, оттого что влюбился в нее. Но я не пожелал потакать ее капризам, и через несколько лет мы расстались. Во вторую жену я был влюблен, пожалуй, еще сильнее, чем в первую, в этом смысле я человек простой… Но мне не было суждено стать счастливым семьянином, у которого есть милая жена, залезающие к отцу на колени дети – дети, которые на глазах растут, становятся взрослыми людьми, обязанными родителям жизнью, благополучием, всем, чем они стали и что у них есть… Вот о чем я мечтал… Но, как я сказал, хотя мне всего этого недоставало, не это сломило мне хребет…
Он помолчал, и продолжил еще более таинственно, шепотом:
– Но то, понимаете ли, то, что произошло… этого я не смог понять… это и довело меня… до моей нынешней жизни. Все то, что шло вразрез с жизнью, с действительностью и логикой… вся эта, – он ударил кулаком по столу, – чертова ерунда, которая… тем не менее произошла… она меня доконала. Я был силен и сопротивлялся, но здесь моя сила не помогла. Это было что-то, против чего ничто не помогало… Я знаю: это исходило от регента. После того как я пригрозил ему, все прекратилось… Но, господи боже мой, милая моя мефрау, объясните мне, что же это такое было? Вы понимаете? Нет, не правда ли, никто, никто этого не понимал и никто этого не понимает. Те ужасные ночи, те необъяснимые звуки над головой, та ночь в ванной комнате вместе с майором и другими офицерами… Это не было обманом зрения и слуха: мы действительно это видели, слышали, осязали: оно лилось на нас, распылялось на нас, оно заполнило всё помещение! Другие люди, которые сами не пережили ничего подобного, отрицают такие вещи. Но я – мы все – мы всё это видели, слышали, осязали. И никто из нас не понимал, что же это такое… И с тех пор я ощущал это всегда. Оно окружало меня, наполняло воздух, растекалось у меня под ногами. Понимаете, вот это самое, и только это, – прошептал ван Аудейк совсем тихо, – сломило меня. Это привело к тому, что я не смог там больше оставаться. Это привело к тому, что я словно был поражен глупостью и слабоумием – в обычной жизни, при всей моей вере в реальность и логику, которые вдруг показались мне ошибочно выстроенной системой бытия, чисто умозрительной, ибо вразрез с ней происходили события из другого мира, события, не поддававшиеся разумению, ни моему, ни чьему-либо еще. Да, только это меня и сломило. Я перестал быть собой. Я уже не понимал, что думаю, что делаю, что когда-то сделал. Все во мне зашаталось. Этот мерзавец в кампонге – это не мой ребенок, клянусь! А я… я поверил… я отправлял ему деньги. Скажите, мефрау, вы понимаете меня? Разумеется, не понимаете. Да, тому, кто не испытал подобного на себе, не ощутил в своей плоти и крови, не прочувствовал до мозга костей, тому не понять этой чуждости, инакости, враждебности…
– Пожалуй, я это тоже порой испытывала, – прошептала Ева. – Гуляя с ван Хелдереном вдоль моря, когда небо было таким далеким, а ночь такой глубокой, когда дожди внезапно налетали из дальней дали и обрушивались на нас… Или когда ночи, тихие-тихие и все же полные звуков, дрожали вокруг нас, пронизанные музыкой, непостижимой и едва уловимой. Или, еще проще, когда я заглядывала в глаза яванцам, когда разговаривала с моей бабу и видела, что ни одно мое слово не доходит до ее сознания, а то, что она отвечала, лишь скрывало ее настоящий тайный ответ.
– Это немножко другое, – сказал ван Аудейк. – У меня такого не бывало; что до меня, то яванцев я знал и понимал. Но, возможно, все европейцы ощущают это по-разному, в соответствии с собственными склонностями, собственной природой. Для одного это антипатия, которую он с самого начала ощущает в этой стране, заставляющей его почувствовать уязвимость материалистических устремлений… ибо эта страна полна поэзии… я бы даже сказал, мистики… Для другого дело в климате или в характере местных жителей – в чем угодно, что представляется ему враждебным и непонятным. Для меня это были факты, которых я не понимал. До того я всегда был способен понять любой факт… по крайней мере, мне так казалось. А теперь у меня возникло ощущение, что я уже ничего больше не понимаю… И я стал плохим чиновником, и тогда осознал, что это конец. И спокойно отошел от дел. И вот я здесь, и останусь здесь навсегда. И знаете, что самое удивительное? Здесь я обрел семейный круг… я бы сказал, наконец-то обрел…
Из-за угла выглядывали коричневые мордашки. И он позвал их, поманил их приветливо, широким отцовским жестом. Но они убежали, топоча босыми ножками. Он рассмеялся.
– Они стесняются, мои маленькие обезьянки, – сказал он. – Это младшие сестренки Лены, а та, которую вы только что здесь видели, – их мать.
Он помолчал, ничего не объясняя, как будто Ева сама должна была понять, кто такая Лена: та молоденькая женщина с золотистым пушком на щеках и черными, как уголья, глазами, которая промелькнула, когда Ева вошла в дом.