Тайная вечеря
Шрифт:
— Заткнитесь, Рыдомский! — сержант неосмотрительно выдал фамилию подчиненного. — Не лезьте в политику, у вас для этого ума маловато, а вот ко мне, уважаемые, — обратился он к нам, — поступили жалобы, что вы песни распеваете!
— Мы пели «Интернационал». Как всегда, — выпалил я не раздумывая. — И прошу занести это в протокол.
— Вот именно, — вступил в разговор утопающий в клубах табачного дыма Матеуш. — «Интернационал» в протокол — безоговорочно!
В этот момент на лестнице послышался громкий топот. Инженер, можно сказать, доказал свою гениальность: человек, который, выпав из окна на газон, как ни в чем не бывало встал, отряхнулся и отправился в близлежащий бар «Лесной», где быстро опрокинул пару стопок и вернулся в еще лучшей форме, дабы продолжить миссионерскую деятельность, должен был — вне всяких сомнений — обладать мощным категорическим императивом.
— Кугва! — Он бросился обнимать сержанта и осыпать его
Когда они наконец ушли — сержант еще произнес на прощанье несколько протокольных фраз, — Матеуш заявил Инженеру:
— Убирайся. И не смей больше приходить. Слышишь? Чтоб ноги твоей здесь не было!
Тот даже не обиделся. Налил себе полный стакан вина, выпил залпом, захихикал и ушел, бормоча:
— Еще посмотгим, чья возьмет.
К прерванному разговору мы вернулись, вооружившись лобзиком и древесно-волокнистой плитой. Матеуш веревкой измерил окно и, придвинув к нему табуретку, сказал:
— Самым главным было движение света! Искра, скользнувшая вниз. Так, по крайней мере, утверждают каббалисты.
— Это трудно себе представить, — я усердно пилил плиту, поддерживаемую Матеушем, — но еще труднее вообразить Большой взрыв.
— А знаешь ли ты, — Матеуш сменил меня и взялся за лобзик, — какова была плотность материи перед вспышкой?
— Десять в пятой степени грамм на кубический сантиметр, — отчеканил я. — Точка меньше булавочной головки. И из нее все образовалось. Даже эта чертова плита, мы с тобой, трава, облака, солнца, галактики, всё. Разве такое возможно? А нас заставляют в это верить. И хорошо бы только попы, нет — и ученые тоже.
— Большой пегдёж, — спародировал Инженера Матеуш, — космическое извегжение спегмы!
А когда мы наконец приладили плиту на место выбитого стекла, несколькими штрихами изобразил на ней колонну равновесия и рядом еще две: милосердия и суровости.
— Эта схема, — пояснил он, — давно не дает мне покоя, хотя я не сомневаюсь, что она создана всего-навсего игрой воображения. Неукротимое человеческое любопытство, ни больше и ни меньше.
Потом мы вышли из мастерской. Помнишь мостик над ручьем? Небольшой такой ручеек на дне глубокого оврага, который тянется через весь город от того места, где заканчивается улица старых вилл и особняков, до самого моря. На мостике Матеуш, шедший впереди, вдруг остановился, обернулся и, нацелив на меня палец, сказал громко, едва ли не крикнул:
— А какая, по-твоему, самая сильная сцена в Библии — разумеется, не считая начала?! У тебя в книге есть на этот счет разные намеки, но ты ничего не желаешь говорить прямо!!!
Забавная была ситуация. Попробуй представить себе ее просто, реалистически, без всякой символики, которую мы обычно добавляем задним числом: два человека стоят друг против друга на узком мостике, притом задавший вопрос, ухватившись за перила, как билетер, не дает пройти тому, от кого ждет ответа, а речь идет, как было сказано, о Библии; под ними шумит ручей послеледникового происхождения — ему по меньшей мере десять тысяч лет, книге, о которой они заговорили, не больше трех тысяч, городу, окружающему это место, около ста, а собеседникам в тот момент в общей сложности нет и семидесяти пяти. Ты спросишь, при чем тут эти цифры, и я отвечу: очень даже при чем, ведь в том, прошлом, времени мы только-только перестали говорить о каббале, а сейчас, описывая тебе тот день, я уже перехожу к последующим событиям; так вот, тогда, на мостике, я не задумавшись процитировал почему-то с детства застрявшие в памяти слова из псалма: «Ты священник вовек…»
Матеуш, уже отвернувшийся и спускающийся с мостика, громогласно подхватил: «…по чину Мелхиседека!»
Пожилая женщина, идущая навстречу со стороны усадьбы графов Сераковских, посмотрела на нас испуганно и, уже на мостике, дважды обернувшись, на всякий случай перекрестила воздух, и не стоит ей удивляться: ведь мы — учти, уже изрядно поддатые, — на другом берегу ручья повторили эти строки, повторили очень громко, во весь голос, а потом, покатываясь со смеху, быстро зашагали по плавно сворачивающей вниз улочке к «Золотому улью». Разумеется, я незамедлительно пустился в объяснения: при чем тут Мелхиседек, откуда взялся и зачем понадобился — ведь в Библии полно женщин и мужчин с гораздо более интересными судьбами. Пока мы дошли до аптеки на углу променада, я успел изложить то, что мне казалось особенно любопытным: неизвестный, загадочный, таинственный Мелхиседек однажды появляется на сцене, чтобы знойным днем, в пыли дороги, за которой сейчас расстилается пустыня Негев, поприветствовать Авраама. Тот возвращается с поля битвы, но не это важно, с жаром говорил я, важно то, что в этот момент говорит и делает Мелхиседек, прообраз всяческих магов и шаманов.
Мы уже стояли на веранде кафе, где в те времена даже в теплую погоду бывало пусто — курортный сезон еще не начался, — но тут Матеуш вдруг посмотрел на часы, крикнул: «Кошмар, ужас, опаздываю, займи столик, я только на вокзал и обратно!» — бегом пересек площадку перед костелом и скрылся за углом почты.
Cherchez la femme! — поспешу тебе объяснить, не вдаваясь в подробности. Марина разозлилась, что любовник опоздал, и ей пришлось пять минут его ждать; такой уж у нее — властной и высокомерной — был характер; первым делом они поссорились то ли прямо на перроне, то ли на стоянке такси у вокзала и уже кричали, что расстаются, что никогда больше, что это последний раз, что она снимет номер в гостинице, а он лучше свяжется с какой-нибудь не первой молодости натурщицей из Академии, до того ему надоели бесконечные скандалы, но все это — ясное дело — было лишь одним из вариантов вступительной игры: через пятнадцать минут, заполненных выкриками, язвительными замечаниями и заверениями, что решение принято окончательно и бесповоротно, они дошли до мастерской Матеуша: он, навьюченный двумя ее чемоданами, она — с букетиком ландышей, которые он успел купить у уличной цветочницы перед вокзалом, а затем, буквально минуту спустя, произошло то, что неизбежно происходит между давно не видевшимися любовниками.
Я чувствовал, что Матеуш раньше чем часа через два в кафе не появится, и только пытался вообразить, как Марина поглядывает с тахты на древесно-волокнистую плиту с изображением трех каббалистических колонн: милосердия, суровости и равновесия. Какую она выбрала? Однако, прихлебывая скверный кофе, всерьез я размышлял о другом. Помнишь, как тогда выглядел «Золотой улей» внутри? Он делился на отдельные континенты, разгороженные седыми струйками табачного дыма и невидимыми границами. Валютчики, старые аристократки, бывшие солдаты Армии Крайовой[5], завсегдатаи бегов, сутенеры на содержании службы госбезопасности, их хорошенькие юные подопечные — начинающие проститутки, художники — истинные и таковыми себя считающие, актеры расположенного поблизости театра, мелкие жулики, аферисты, разорившиеся или недавно разбогатевшие частники, более-менее состоятельные отдыхающие из профсоюзных санаториев, студенты, распространители подпольной прессы, профессора Академии, трезвые или с утра уже лыка не вязавшие журналисты, офицеры торгового флота, командировочные — в основном чиновники разных ведомств, провинциальные дивы — все они, вряд ли зная историю старого, сохранившего свое название с императорских времен кафе (сюда захаживали рантье из Берлина, зерноторговцы из Дрогобыча, польские аристократы с Украины), тем не менее бессознательно поддерживали дух этого странного города, гербом которого не чайка с рыбой в клюве должна быть, а распутный ангел эпохи fin de si`ecle по имени Модерн[6], поучающий, что, коли все уже было и все позади, остается одно: пользуясь минутой и случаем, хватать что ни попадя — с жадностью, без зазрения совести и оглядки на то, что «принято». Ты улыбаешься и думаешь, что я хватил через край, но разве ты не помнишь, что «Золотой улей» был порталом, крыльцом, прихожей, через которую проходили, чтобы вечером, уже после захода солнца, спустившись ступенью ниже, попасть в СПАТИФ[7] — следующий, декадентский, круг?
А вот что было в СПАТИФе: у стены зала Хельмут пристраивал рядом с ударной установкой свой контрабас, народу собралось уже порядком, у стойки бара толчея, и среди пьющих вертится Инженер, знакомый, кажется, со всеми завсегдатаями, — я увидел, как он чокается с поэтом Жоржем, поэт Жорж Канада тотчас поднимает бокал за здоровье поэта Олека, а поэт Олек пьет за Артюра Рембо (который, правда, физически тут не присутствует, но дух его постоянно витает над стойкой) и одновременно за поэта Камро, присутствующего телом, но отсутствующего духом; увидел я и профессора Следзя в обществе нескольких студенток Академии, двух осовелых журналистов — одного из «Голоса», второго из «Ежедневной»; были там, как всегда, экзальтированные чувихи, ищущие сильных впечатлений, редактор Труш с местного телевидения, патологоанатом Гжебень, танцовщик Мазуро, тенор Гощинский, а общим хором восклицаний, требований налить и тостов управлял бармен Войтек, со сноровкой опытного дирижера то ускоряя, то замедляя темп многоголосой симфонии.