Тайны Нельской башни
Шрифт:
В ту далекую эпоху, когда правил Людовик Сварливый, Париж представлял собой беспорядочное нагромождение извилистых, причудливых, неровных, заплетающихся дорог, вдоль и поперек которых, зачастую закупоривая проезд, лепились дома, этакий непроходимый лабиринт, в котором ориентирами служили церквушки, принадлежащие тем или иным сеньорам особняки, позорные столбы и виселицы, бесформенное соединение кривых и нескладных домишек, налезающих друг на друга, соприкасающихся островерхими крышами, выписывающими в воздухе шальной хоровод. В те годы основным принципом градостроения являлось всеобщее отрицание правил. Буйство фантазий и независимость царили такие, какие только можно себе представить. Толпа говорила о короле так, как, несомненно, сегодня не выразилась бы и о капрале. Впрочем, общество пребывало
Но вернемся к улице Фруадмантель. Итак, то была мрачная улица, или скорее улочка, среди крыш которой с трудом пробивались солнечные лучи, да и то лишь для того, чтобы упасть на грязную мостовую, где протекал ручеек, принимавший в себя бытовые нечистоты, которые ожидали, пока их сметет главный и единственный публичный дворник того времени – гроза.
Посреди улицы находился огороженный участок, в глубине которого возвышалось огромное и солидное строение. Участок этот был обнесен высокими стенами, которые, для большей безопасности, венчала железная, с перекрещивающимися прутьями, решетка в десять футов высотой.
В этом строении, а иногда и в его дворе, раздавалось время от времени пугающее рычание. Особенно летом, в дни, когда в воздухе пахло грозой, эти странные голоса объединялись в хор, наводивший ужас на всю округу…
В этом строении жили львы Его Величества!
Это строение было зверинцем, в котором содержалась дюжина великолепных хищников, коих король с удовольствием навещал вместе с королевой, любившей вблизи наблюдать за играми этих опасных животных.
Как бы то ни было, слева от обиталища львов высился построенный, вероятно, еще при Людовике Святом и с виду заброшенный старинный особняк, с его засыпанным рвом, полуразвалившейся крепостной стеной, всегда, на памяти соседей, закрытыми окнами, особняк, который когда-то, по всей видимости, был очень богатым, – в него-то мы и проведем читателя вечером того самого дня, когда у Монфокона Жан Буридан и его товарищи Филипп и Готье д’Онэ бросили вызов Ангеррану де Мариньи.
Там, в довольно уютной комнате, выходящей окнами на загон со львами, за столом, на котором стояло несколько бутылок и три серебряных кубка, там-то мы и обнаружим троих этих достойных товарищей, коих я, с вашего позволения, и представлю, постаравшись, по возможности, быть кратким.
Буридан был строен, даже худощав, но прекрасно сложен. Карие глаза, скорее лукавые, нежели мечтательные или нежные, отважное, временами задиристое выражение лица, не самая благожелательная и скорее насмешливая улыбка, едкая речь и резкие жесты – все это делало бы его похожим на обычного гуляку (а в то время улицы кишмя кишели задирами и искателями приключений), но тонкость черт и неосознанное достоинство манер несколько поправляли это представление. Он гордо носил шпагу и, возможно, не имел на это права в силу последних королевских указов, которые, под страхом смертной казни, предписывали всем буржуа, студентам и вилланам выходить без оружия, дозволяя ношение оружия лишь вельможам. Но если такого права у него и не было, он его взял, и все тут. Он всегда опрятно выглядел, хотя и было очевидно, что одежды свои он покупал по дешевке в лавках старьевщиков. Таков был Буридан чисто внешне. Что же касается его духовной стороны, то нам еще предстоит с ней познакомиться.
Филиппу д’Онэ могло быть лет двадцать шесть. То был молодой человек с мягким, глубокомысленным взглядом, чистейшей красоты лицом, изысканными манерами. Была в нем та меланхолия, что свойственна людям вспыльчивым, почти болезненным, так как он бывал крайне неистов в проявлениях чувств; среднего роста, очень стройный, он обладал изумительной элегантностью жестов, выправки и речи.
На два года моложе своего брата, более высокий, более крепкий по сравнению с Филиппом, Готье и в целом являл собой разительный контраст: с жизнерадостным лицом и лихо подкрученными усами, всегда готовый вступить в рукопашную, жуткий бабник и завсегдатай пользующихся дурной славой кабаков, он всегда был неряшливо одет, резок в жестах и не дурак приврать; с огромной рапирой на перевязи, поводя плечами, он расталкивал в стороны не слишком расторопных буржуа, шептал на ушко девушкам такие комплименты, от которых те краснели и спешили убежать, после чего врывался в какую-нибудь таверну, где, бранясь, сквернословя и говоря лишь об отрезанных ушах, разрубленных надвое головах и в решето продырявленных туловищах, переворачивал все вверх дном уже после полупинты гипокраса [5] . В сущности же, до того самого часа, когда мы знакомимся с ужасным Готье, он если и отрезал какие-то уши, то лишь свиные, которые затем сам и съедал в трактире «Флёр де Лис», что на Гревской площади. Свиные уши он обожал.
5
Сладкое вино с добавлением корицы.
Теперь, имея более или менее сложившееся представление об этом трио, мы можем присоединиться к сему почтенному обществу, которому уготована важная роль в нашем рассказе.
– Гром и молния! – кричал Готье со смехом, от которого у него багровело лицо. – До чего же жалкий вид имел сегодня Мариньи! Да я с радостью рискну эшафотом или виселицей только для того, чтобы вновь увидеть его растерянную рожу!
– Полезай уж тогда лучше в котел с кипятком, коих хватает на свином рынке! – предложил Буридан, который, судя по всему, пребывал в невеселом расположении духа. – Это, конечно, очень прелестно, мои храбрые друзья, – то, что мы там сотворили; перед двором и народом Парижа мы высказали всю правду об этом кровопийце, грабителе, убийце бедных людей, стяжателе, не брезгующем запускать руку в государственную казну, этом… да всех его преступлений и не перечислишь! Да, мы бросили Мариньи вызов, и проделали это весьма лихо, что не может мне не нравиться, но…
– Вы уже сожалеете о том, что утром вели себя столь храбро? – мягко спросил Филипп д’Онэ.
– О, дорогой друг, как вы можете так думать?.. Нет, я ни о чем не жалею. Будь у меня возможность вернуться на несколько часов в прошлое, я бы вновь отправился с вами. И все же жаль будет, если трое красивых, ладно скроенных парней, которым еще наслаждаться и наслаждаться жизнью, потеряют головы на эшафоте!
– Полноте! – промолвил Готье. – Мариньи не посмеет. Весь Париж поднимется на нашу защиту. Буридан, мы не взойдем на эшафот, и головы наши останутся на наших же плечах.
– Если только нас не повесят, или не колесуют, или с нас живьем не сдерут кожу, или не сожгут на Гревской площади, – да вы и сами знаете, что Мариньи располагает тысячами способов отправить человека на тот свет.
– К чему вы ведете, Буридан? – спросил Филипп.
– К тому, что Мариньи, вне всякого сомнения, уже приговорил нас к смерти, как приговорили его к смерти мы, и что теперь речь идет о том, чтобы обороняться… Мы атаковали – ответ будет ужасным; мы атаковали с открытым лицом, средь бела дня, – нам ответят ночью, вероломно… мы вступили в войну, в которой никому не будет пощады.
– Ха! Да какая разница, Буридан, что там придумает Мариньи! Мы высказали ему все, что было у нас на сердце, честно предупредили о нашем намерении добиваться для него правосудия. Мы предложили ему сражение. Скажу за себя: мне после этого заметно полегчало. А вы в особенности должны быть счастливы… Вы, удаче которого я так завидую… Вы, человек, который ее спас… который говорил с ней, видели ее вблизи…
– О ком это вы все говорите? – спросил Буридан.
– О королеве! – глухо отвечал Филипп д’Онэ, заметно побледнев.
– В сущности, – заметил Готье, наполняя кубок, – королева должна нас защитить, так как мы ее спасли. Я говорю «мы», потому что Буридан – это мы, а мы – это Буридан; не может быть, чтобы госпожа Маргарита проигнорировала сей факт.
Буридан схватил Филиппа д’Онэ за руку.
– Стало быть, – проговорил он, – эта злополучная страсть вас так и не отпустила?
– Что вы, Буридан! Более того – она так глубоко засела в моем сердце, так глубоко, что делает меня несчастнейшим из живущих! – отвечал Филипп, едва сдерживая рыдания.