Тайны Темплтона
Шрифт:
В тот день грусть моей матери приняла тяжелую форму — руки-ноги ее и голова словно налились свинцом. Она все смотрела куда-то перед собой и то и дело поглаживала железный крест на груди. На следующее утро — это было воскресенье — она не пошла в церковь, хотя я везде заставала ее молящейся.
Я слышала, как она, вечером проходя мимо моей комнаты, шептала: «Господи, спаси нас и сохрани!..» Я слышала, как она молилась за себя, за меня, за чудовище. За нашего Глимми, которого какой-то пришлый кликуша, поселившийся в палатке в Приозерном парке, объявил единственной на Земле непорочной душой. Когда я, проходя мимо, дала этому
И вот теперь мать молилась и за Глимми, и за грязного чужака шамана, и за бедного, провонявшего мочой Пиддла Смолли. Она молилась за моего неведомого отца, за то, чтобы ему достало сил выдержать нашу встречу, когда я явлюсь к нему и скажу, что я его дочь. Она молилась за Комочка, за то, чтобы мне хватило смелости сделать то, что надлежало сделать. Очень много она молилась за меня. А в тот вечер после их ссоры она молилась даже за преподобного Молокана, за то, чтобы он немного расправил плечи и научился держаться свободно. Как раз на этой молитве она заметила, что я ее застукала, и с виноватой улыбкой поспешила отвернуться.
Мое собственное горе было каким-то невесомым и призрачным. Спасалась я тем, что глотала одну за другой книжки Джейкоба Франклина Темпла, стараясь при этом не пролить слезу над их слюнявым содержанием. Когда я позвонила Клариссе, оказалось, что она сама по уши зарылась в книги и отвечала мне тем рассеянным отстраненным тоном, какой можно было обычно от нее услышать, когда она бывала чем-то сильно увлечена.
— Знаешь, Вилли, тут есть интересные штучки, — сказала она. — Ничего дельного я пока не нашла, но, кажется, серьезно вгрызлась в старину Джейкоба. Может, даже эссе о нем напишу или что-нибудь в этом роде.
За Клариссу я порадовалась, но, когда повесила трубку, принялась щипать подушку: в голову полезли мысли о Праймусе. Я злилась на него, разжигала в себе эту злость и все равно не могла не думать о нем. Он мерещился мне везде, во всех видах — то купающимся на рассвете в озере, то среди туристов, гуляющих по Главной улице, то на вершине багровых туч, пролившихся всепоглощающим ливнем.
Он мерещился мне, когда мы с матерью сидели молча на заднем крыльце, любуясь отражением луны в озере и лакомясь шоколадно-мятным мороженым. Его лицо виделось мне вдалеке впечатанным в стены холмов. Проморгавшись, чтобы отогнать видение, я сказала:
— А помнишь, Ви, когда я была маленькая? Помнишь, как мы любили сидеть тут с диетическим мороженым? А нашу маленькую мантру помнишь?
Мать вздохнула и впервые за все время после ссоры с преподобным Молоканом улыбнулась.
— Помню, — отозвалась она. — И как ты ждала, когда я доем свое мороженое, как говорила, что это вкус лета, и как хохотала потом истерично без всякой причины. Я никогда не понимала, почему ты хохочешь.
— Ну так…
— Что «ну так…»?
— Ну так скажи.
— Нет, Вилли, — сказала мать, поднимаясь. — Какой смысл? Можешь вести себя дома как угодно, но ты больше не маленькая девочка, ты больше не ребенок. — И она ушла в дом, закрыв за собой огромную стеклянную дверь.
Я действительно почему-то хохотала, сидя вечерами на крылечке в одиночестве, и смешило меня то, что, какие бы изменения ни происходили с моим растущим телом, какие бы события ни происходили в городе, моя мать всегда в определенные моменты говорила одни
Глава 23
РИЧАРД ТЕМПЛ
Мои родители однажды имели встречу с генералом Вашингтоном, когда я был еще совсем крохой. Моя дорогая матушка была тогда молода и счастлива, отец мой был занят устройством первого Темплтона, того самого, что в Нью-Джерси. Когда громовые раскаты революции подобрались совсем близко, все горожане разбежались. Кроме моих родителей, которые владели поселением и держали трактир.
И вот однажды в нашу дверь постучали. Когда отец открыл ее, на пороге стоял генерал Вашингтон. Он поклонился. И отец поклонился ему. Генерал вошел, и был он таким учтивым джентльменом, что не позволил себе выразить удивления при виде меня, а ведь я-то даже о таких младенческих годах волосат был как мартышка. Он спел мне колыбельную и баюкал меня на коленках, пока дожидался ужина. Многие годы спустя во втором Темплтоне, в том, что в Нью-Йорке, отец мой завораживающим шепотком, несвойственным его громогласной натуре, рассказывал всем желающим о Вашингтоне — о человеке, который, по его словам, излучал добро. Об очень хорошем и поистине великом человеке.
Но для меня история эта может считаться завершенной, только если поведать о событиях, последовавших за этим, то есть о наемном гессенском полковнике Ван Данопе, воевавшем за Англию. Как и Вашингтон, полковник этот тоже постучался в дверь и вошел в наш трактир. Мне запомнилось его узкое хитренькое, как у ласки, лицо и длинные пожелтевшие ногти. В отличие от Вашингтона этот лощеный джентльмен попросту вытаращился от удивления, когда увидел меня. Потом, скривившись, попросил мою мать унести меня прочь. Сказал, что я, видите ли, порчу ему аппетит. Отец мой со злости подсыпал ему в пирог с зайчатиной рвотного порошку, и полковник так занедужил, что на следующий день проиграл сражение повстанцам.
Много лет спустя, уже после смерти моего отца, я просто так, для смеха, рассказал обе эти истории моей жене Анне. Она в это время расчесывалась перед сном, а я любовался ею, гладя по роскошным белокурым волосам. Она тогда была тяжела ребеночком, и мне казалась даже прекрасней, чем в самом начале, когда я, робкий и неуверенный как крот, понял, что она обхаживает меня. Месяцами эта крепкая румяная фермерская дочка провожала меня домой из церкви и болтала так весело, что мне самому и словца молвить не было нужды. А однажды она взяла меня под руку, и я в панике понял, каковы ее намерения. Я смотрел на нее, такую цветущую и сладкую, и хоть по натуре своей не склонен действовать впрямую да сгоряча, но тогда сразу понял: вот она, моя судьба, — и тут же попросил ее руки.
И вот в тот вечер через год после нашей свадьбы, после того как я рассказал ей эти две истории, она повернулась ко мне, и в глазах ее были слезы. Я очень испугался за нее, не болит ли у нее чего, но она положила на столик гребешок и взяла меня за руку.
— Ах, Ричард, — сказала она. — А знаешь, почему ты рассказываешь эти две истории вместе?
— Нет, Анна, не знаю, — недоуменно ответил я. Я-то думал повеселить ее, а вышло так, что она прослезилась. Тут я совсем непохож на своего брата и совсем не умею смешить людей. — Прости, если причинил тебе боль, — продолжил я. — Я думал, обе истории забавны, если их рассказывать вместе.