Тайный воин
Шрифт:
Бегать с ним по лесу? От переимщиков отбиваться? Ну уж нет!
– Владычица, дай терпенья! – сказал дикомыт. – Я тоже самострел не люблю, но раз надо, какой разговор?
Лутошка было упёрся:
– Не хочу за бабьим орудьишком изгибнуть! У нас такой веры нету, чтобы короткими болтами…
Ознобиша выслушал, кивнул, потянул друга за рукав:
– Что дурня уламывать! Захотел в смертники, не нам встревать стать…
– В смертники?! – ахнул Лутошка. – Так ведь Лихарь… господин стень… он же вроде поправился… Или как?..
Правобережник
– С копьём за тобой бегать меледа, с ним ты ничего нового уже не покажешь. Вот господин державец и спрашивал, не дадут ли тебя в окурщики, погреб от плесени поганым дымом травить.
– Каким таким ещё дымом?.. – окончательно испугался Лутошка.
К мысли о том, что однажды – не сегодня, конечно, – его прибьют до смерти, острожанин вроде уже притерпелся. Ну или думал, что притерпелся.
– А тем дымом, – сказали ему, – которым у речки Смерёдинки пышет.
Лутошка вскочил, как обжёгшись. Речушка Смерёдинка совсем не зря так прозывалась. Мимо её верховий отваживались ездить только с наветренной стороны: там клокотала, харкала вонючим паром немилостивая смерть. Она выедала глаза, обращала живые черева в нежидь. Лютая смерть. Хуже только в костёр голому прыгнуть. Да и то…
…Мораничам хорошо было говорить. Сами они самострелами владели – залюбуешься. На поляне за пределами зеленца у них была устроена стенка из больших снежных глыб, называвшаяся городком. По сторонам торчали надолбы, вылепленные в рост человека. Ознобиша метал в них комья, обвалянные в саже, чтобы оставались следы, а Сквара стрелял. С разворота, на бегу, в быстром кувырке. Даже зажмурившись.
Друзья стали наперебой объяснять, как успокаивать дыхание, как следить за напряжением в локотнице. Приунывший Лутошка повесил голову ниже плеч:
– Я всё равно так не смогу…
– Нет слова «не могу», – сказал дикомыт. – Есть слово «я плохо старался».
– Тебе хорошо! Ты вона какой!
– Ага, и бабьих орудьишков не чураюсь.
– Как побежишь с самострелом, тебя станут бояться, – начал терпеливо втолковывать Ознобиша. – Болты хоть и тупые, да вдруг в глаз?
Укладывать спуск между сердечными толчками острожанин так и не наловчился, но в стоёк скоро стал уверенно попадать.
Потом его выпустили в лес…
Самострел у него, понятно, был слабенький. Стрелы – с угольками на комликах. Чтобы не пробили плотный кожух, но метину оставили больную и внятную, не отскребёшь. В первую же ночь Лутошка отвадил Бухарку, засадив ему прямо в грудь. Честно заработал иверину.
– Очень-то не ребрись: это тебе свезло, – предупредил Сквара, но втуне.
Лутошка ходил, не касаясь земли. Мысленно он уже мчался к морю. К причалам на севере, куда натоптали тропку другие, избывшие кабалу.
«А тебя, дикомыт, я вовсе в левый глаз заражу!»
Лутошка ещё не простил долговязому ни хлопка оземь, ни глумливой мягкости, с которой возле Серых холмов пала на плечи умело брошенная петля…
Ещё ночь – и стало окончательно ясно, что правобережник ошибся с предупреждением. Умный Лутошка натянул поперёк своего следа тонкую жилку. Хотён с разгона потревожил её – и, поспешно нырнув в снег, долго не решался подняться: вдруг да сработает хитро свёрстанная ловушка?.. Господин котляр, почему-то очень довольный Лутошкиными успехами, сделал на мёртвой грамотке вторую зарубку. Острожанин загибал пальцы, высчитывал, сколько осталось дневать в постылом чулане. Сбивался, терял то одного, то другого унота, начинал счёт заново… Это развлекало его.
Он надумал даже помиловать дикомыта. Не в глаз уметить, а в брюхо. Чтобы синяк седмицу выпрямиться не давал, покуда пройдёт, вот как!
…А потом везение кончилось. Оттябель Пороша не испугался болта, свистнувшего у щеки. Вдругорядь взвести тетиву Лутошка не успел. Пороша скрутил его, в охотку отпинал, с торжеством повёл на петле. Этот был не так сметлив, как Хотён, но проворство и храбрость всё искупали. До утра Лутошка не столько оплакивал очередное пленение, сколько злился и недоумевал. Отчего случилась оплошка? Оттого, что слишком поверил в себя, решил как следует навредить и целил в лицо? Или, наоборот, рука дрогнула и духу недостало причинить смерть? И как следовало понимать неудачу: всего лишь как случайный урон, на день-два отсрочивший волю, или как предвестье будущих бед?..
Утром в поварне за стеной расшумелись больше всегдашнего. Потом заплакали стряпки. А дальше стало на удивление тихо… и никто не принёс Лутошке поесть. Он бы сам сходил, но было заказано. Высовываться дозволялось только по нужде, и то – бегом. Лутошке стало страшно. Он сидел на куче мха, вспоминал недавние разговоры об окуривании. Пугливо воображал серницы, смрадно шающие в темноте погреба. А если страшная туча одолела плохо промазанную западню и уже растеклась по всей крепости, вволю губя живое, до срока обходя лишь один неприметный чулан?..
Он почти въяве ощутил, как засочилась из-под двери знакомая и жуткая вонь… взвыл от испуга, когда дверь действительно распахнулась. Однако вместо дымного чудища через порог шагнул Ознобиша. Он держал на ладонях плошку с едой.
– Что блажишь?
Лутошка устыдился, нахохлился, промолчал.
Зяблик сунул ему деревянную миску, сам присел у стенки напротив. Голодный острожанин горстью запихнул в рот половину снеди и тогда только обратил внимание: зелье тоже было порублено не как обычно. Иной рукой. Лутошка жевать даже перестал, поднял глаза.
– Дед Опура в погребе умер, – негромко проговорил Ознобиша.
Лутошка поперхнулся. Вонючие серницы снова зарделись перед глазами, воссмердели погибелью. Желудок стиснула рука, проглоченные куски запросились обратно.
– Он… его… окурщиком?.. В смертники?
Ознобиша покачал головой:
– Нет, там красную соль пробуют, как Воробыш присоветовал. Дед, видно, слез посмотреть, ладно ли дело идёт.
Лутошка проглотил застрявшее, хохотнул. Не оттого, что сильно развеселился, просто от облегчения.