Тают снега
Шрифт:
– Самой-то нету, - пояснил он, - на рынок уехала, поторговать маленько.
– Лошадей бригадир не отказывает?
– деловито осведомился Карасев.
– Пока Бог милостив. Суперечит кой-когда, да я уж на тебя, Аверьян Герасимович, уповаю. Зам, мол, председателя велел.
– Правильно. Ты же знаешь, что я для труженика-колхозника душу не пожалею.
– Как не знать. Твоей милостью и тянемся, а то б завязывай глаза и тикай отсюдова.
– Тут, брат, моей милости нету. Я тоже человек маленький. А вот председатель дни и ночи хлопочет о вас, как бы помочь, чем бы помочь.
– Известно дело...
– А ведь нашлясь сукины дети, живьем готовы слопать его.
– Нашли-ись... Агрономшу новую знаешь?
– Была как-то, видел, - отозвался Разумеев и, уловив в тоне Карасева неприязнь к агроному, ввернул, чтобы угодить гостю: - Плюгавенькая такая с виду, недоносок вроде.
– Во-во, недоносок!
– обрадованно засмеялся Карасев.
– Метко ты ее. Недоносок! Этот недоносок и мутит воду. Под Птахина яму роет, на его место норовит. Что тогда с колхозом будет, а? Понимаешь?
– Голос Карасева упал до злобного шепота.
– После Пленума брожение сделалось. Люди сами не ведают, что творят. Жили, жили, как следует быть, одной семьей, а теперь на Птахина волками смотрят. Темнота! Беспонятливость! Ну, сбросят Птахнна, а дальше... дальше что?
– Не допустим!
– грохнул кулаком по столу хозяин так, что из тарелки лягушатами прыгнули соленые грибы и зашлепались о клеенку.
– Где это Манька запропастилась?
– Собрав вилки, Разумеев заглянул под занавеску.
– Бежит, удовлетворенно молвил он и со скрежетом почесал поясницу.
– Давай, Аверьян Герасимович, подвигайся. Уж извини, чем богаты... самой-то нету.
Карасев некоторое время боролся с самим собой, а потом встал, одернул толстовку.
– Только одну, и только ради тебя. Должен уважить хорошему человеку. У тебя как с покосишком-то?
– Сшибаю кое-где.
– Я с Птахиным потолкую насчет тебя, там, на острове, можно найти еще кусок. Не сто же гектаров тебе требуется.
– Аверьян Герасимович, да за такое дело! Ведь замучались. Ночами уж, грех сказать, украдкой, клочок по клочку собирали...
– Сделаем! Ты вот что, втолкуй туг насчет Птахина - поддержать человека надо. Сам знаешь, какая перспектива без него.
– Все исполню, не сумлевайтесь. Только народишко-то наш всякие разные мысли обсказывает. Как пропечатали это постановление, так и началось. Теперь, мол, пойдем в гору и тому подобное.
– В гору, - фыркнул Карасев, - в гору! Надо с кем-то в гору идти?
– Он наклонился ближе к хозяину и понизил голос: - Ты на себя надейся, не плошай, понял?
– Как не понять?
– Вот и здешним людям втолкуй.
– Постараюсь все сделать. Ты, Аверьян Герасимович, насчет наших не сумлевайся...
– Поможешь, забыт не будешь! У тебя бригадир-то вроде родня?
– Дальняя. Седьмая вода на киселе...
– Это ничего, пусть хоть девятая. Поближе к нему держись. Ему доверия больше. В такое время надо кучней держаться.
И пока все это говорил Карасев, лицо Разумеева вязалось в тугие узлы, челюсти его затвердели, на висках набрякли жилы, вспыхнули и уже не гасли отсутствующие, недобрые глаза.
– Не береди душу!
– решительно хлопнул он по столу и тут же заторопился, залисил: - Может, переночуешь, Аверьян Герасимович? Я еще за одной пошлю! Эй, Манька! Где ты там? Поди сюда!
Карасев полез за бумажником, намереваясь достать свои деньги, но хозяин выдернул у него бумажник, сердито сунул обратно в карман гостю.
– Не обижай, Герасимович. Ты - гость мой дорогой и не смей кошельком трясти. Деньжонки у меня, брат, имеются, без капиталу не живу оттого, что на Бога больше надеюсь.
– Ты мужик башковитый, люблю таких - хозяйственных, - уже чуть заплетающимся языком хитровато молвил Карасев.
– А благодаря чему имеешь капитал?
– Ясно дело почему! Благодаря руководству. Знаешь, как ты еще в войну втолковал мне насчет картошки?
– Чего-то не помню.
– Да ты говорил, чем, мол, меньше картошки на рынке, тем она дороже...
– Это факт, тут догадливости не надо!
– Как не надо? Надо! Выходит, следует иметь больше своей картошки, да поменьше колхозной. Только на картошке далеко нынче не уедешь. Я сейчас сажу больше лучишку, чесночишку. Вот еще, говорят, редиска - доходная штука. А картошка что, лишь весной да летом цену имеет. Я выкармливаю двух свиней на той самой картошке, мясо загоняю - и живу.
Карасев одобрительно посмотрел и подмигнул.
– Вот я и говорю - ты мужик с понятием!
– До тебя далеко, Аверьян Герасимович. Тебе бы в старое время жить, в большую бы птицу ты оформился!
Карасев насупился, откусил конец папиросы, изжевал его и замотал головой.
– Не-е, ты, Кузьма, политически близорукий. Хозяин ты толковый, а вот с политическим развитием того, приотстал.
– Ты меня с собой не путай, - отодвинулся Разумеев от гостя.
– Ты пролетарья по всем статьям, а я извечный труженик - хозяин.
Карасев недобро скосился на хозяина и скривил губы:
– Ври, ври, может, и правду скажешь. Что, думаешь, я не знаю, за счет чего ты жил?
– Карасев явно напрашивался на спор. Разумеев смекнул, что в пререкания ему вступать не следует. Будто не поняв последнего вопроса, он слезливо начал:
– Эй, Герасимович, как жили?! А?
– Разумеев скосоротился.
– Я рази б клянчил покос, когда у мово отца было двадцать десятин? Двадцать! Это понимать надо!..
Выпьем лучше!
– Они чокнулись, выпили, мокро поцеловались.
– Червяк ты, Кузьма, червяк-короед. Скырк-скурк дерево-то под корень, а?
– с вызывающей насмешкой глядя на хозяина, тянул Карасев. В его пьяном сознании все больше вскипало ненавистное чувство к Разумееву оттого, что он подлаживался под него, Разумеева, улещал, вместо того, чтобы дать ему раз в мясистую надбровницу. Рядом с Разумеевым Карасев чувствовал себя совсем отщепенцем и как бы яснее видел, до чего дошел, до каких подлостей и низостей. Кипит в нем глухая злоба, кипит, и потому разит он хозяина словами, злобно наслаждаясь своей откровенностью и его бессилием: