Театральные портреты.
Шрифт:
Таковы женщины Дузе. Ее субъективизм есть ее гений. Она субъективна и в манерах, и в костюмах, в ниспадающих широких складках своих одежд, в обилии мехов, словно всегда ей холодно, и всюду торчат острые углы, которые надо смягчить густым мехом. Она очень мало гримируется. В бинокль можно разглядеть морщинки, не закрашенные белилами или румянами. И губы у нее почти не бывают розовыми — скорее серые. Зато, когда они у нее дрожат от волнения, одно дрожание это производит впечатление неотразимое. Мимика Дузе — явление совершенно необычайное. В «Фернанде» Сарду есть одна сцена, когда она с женским коварством провоцирует своего любовника и {318} вызывает у него хитростью признание в том, что он увлечен молодой девушкой. Она сидела почти en face, несколько впереди своего партнера, находящегося по ту сторону
Однажды — кажется, давалась «Жена Клода» — я в антракте зашел за кулисы Малого театра, в сопровождении приятеля, русского «итальянца», суфлировавшего труппе. Приятель хотел меня познакомить с Дузе, которой я бредил. Я прямо на нее наткнулся. Она была на сцене, осматривая мебель, поставленную помощником режиссера. Ей что-то не нравилось. Голосом резким и — боюсь сознаться — вульгарным она кричала на маленького итальянца и дергала за конец вязаной салфетки, покрывавшей столик. Выражение было неприятное, злое, лицо некрасивое и постаревшее. Я стал пятиться к выходу, не обращая внимания на приглашение приятеля подойти. Дузе продолжала кричать. Раздался третий звонок. Взвился занавес, — и голосом мелодическим, нежным, со скорбным выражением Mater {319} dolorosa[294], Дузе начала очередную сцену. И пленительнее, чем когда-нибудь, она играла, эта за минуту до того крикливая, резкая, издерганная женщина…
Я больше не делал попыток знакомиться с Дузе. Она мне дала столько радости, столько счастья, что я долго не решался открывать интимную сцену, свидетелем которой я случайно оказался, и старался отогнать от себя воспоминание. С тех пор прошло много лет. Я многому научился. Я видел такие же вспышки за кулисами у Савиной и у других великих актрис и актеров — результат сосредоточенного и мучительного усилия нервов, призванных родить великую тайну искусства и оторвать от земли прикованную к ней телесность. И в конце концов, я рад, что не сталкивался больше с Дузе в жизни. Зачем? Пусть останется в памяти только одна сотворенная легенда.
{320} Сара Бернар[295]
Умерла Сара Бернар — актриса почти легендарной славы и известности. В суждениях о Саре Бернар было много преувеличений — в одну и в другую сторону. Она не была гениальна, как Дузе; но, разумеется, про нее нельзя было сказать, как про нее говорил Тургенев: «От Сары Бернар за версту воняет “Фигаро”, бульваром и пачули». Единственно верно, что подобной славы не имела ни одна артистка нашего времени: ни Дузе, ни Режан, ни Эллен Терри[296] в Англии, ни Вальтер[297], Зандрок[298], Зорма[299] в Германии, — и уже, разумеется, ни Ермолова у нас, в стране бедных скифов. Слава! Каким {321} анахронизмом, какой буколической наивностью звучат слова поэта:
Что слава? Яркая заплата
На ветхом рубище певца…
До развития рекламы, которая есть «двигатель торговли», как значится в проспектах рекламных контор, — может быть, в этих словах и была доля истины. Но не теперь, не в наш американизированный век. Слава — это то же, что звук. Сила звука зависит гораздо менее от природных его размеров, нежели от свойств и характера резонанса. И слабый голос, пройдя через рупор, раздается, яко глас второго пришествия. В общем и целом, слава состоит из двух элементов: товара и умения показывать товар лицом; объективной цены дарования и биржевого прейскуранта. «Непонятый гений» есть гений, не котируемый на бирже. И так как еще Шиллер выразился, что актеру потомство не плетет венков, то едва ли следует удивляться тому, как ревнивы люди театра к славе и как много этим блестящим эфемеридам дает слава текущего дня.
Слава Сары Бернар создавалась
Elle remplit mieux ses rфles,
que son corset…
«Она исполняет лучше свои роли, чем наполняет свой корсет». Когда она стала полнеть, вышло так, что и этот неожиданный и резкий переход послужил ей на {322} пользу. «C’est grave, c’est trйs grave[300], — говорили в редакциях, театральных фойе, салонах и даже, кажется, в палате депутатов, — вы слышали? Сара толстеет!»
Она была еврейка, но, став католичкой, она превратилась в ревностнейшую из ревностных «девоток»[301] — одно время, конечно. Она была стремительного нрава, но как туалетами подчеркивала свою худобу, так, вооружившись хлыстом, случалось, доводила свою необузданность до бешеной грации. Она лепила, и ее скульптуры появлялись на выставках и поражали своеобразием своих оригиналов, как и ее худоба. Она спала в гробу. Желающие — а желали все репортеры, набивавшие себе строчку, — могли ее видеть в определенные часы лежащей со скрещенными руками в гробу, на невысоком катафалке. Кругом благоухали цветы — «на преждевременный гроб Сары Бернар», как значилось на лентах. Она много любила, и каждый роман ее был сенсацией. Она ценила эффект романтических контрастов, и можно ли было, например, придумать лучшую антитезу во вкусе Виктора Гюго, как замена пламенного поэта Жана Ришпена[302] выходным актером Дамала?
Она необычайно гримировалась. Это от нее пошла обычная уже впоследствии манера французских актрис сильно красить уши, чтобы оттенить бледность лица. Она гримировала многое, что не принято было гримировать, вроде кончиков пальцев, которые она красила, и тогда игра пальцев приобретала особую живописность. Она была вообще замечательная гримировщица — на сцене и в жизни. Прочтите ее мемуары. Вообще ценность артистических мемуаров не слишком велика. Но если все же вы хотите уяснить разницу натур — сравните, например, мемуары Ристори, с ее благороднейшим {323} трагическим профилем, с мемуарами Сары Бернар. О, сколько грима! Вот она пишет о своей матери — Сара Бернар знает свою французскую публику: «Мать моя страстно любила путешествовать, она переезжала из Испании в Англию, из Лондона в Париж, из Парижа в Берлин, а оттуда в Христианию, потом возвращалась обратно, целовала меня и снова ехала в Голландию, на свою родину… Моей матери в то время было девятнадцать лет, мне минуло три года. Моя кормилица жила в белом домике с низкой соломенной кровлей, где росли дикие левкои. То были первые цветы, восхищавшие мой детский взор. Их листики массивны и печально опущены вниз, а лепестки словно сотканы из заходящего солнца».
Так оно выходит в одном гриме. Но однажды Саре Бернар захотелось загримироваться по-иному — и вот что она сама же сообщила Huret, известному парижскому интервьюеру: «Вы знаете, что моя мать была голландской еврейкой. Детей у нее было четырнадцать штук, причем дважды рождалось по двойне. Я была одиннадцатым произведением». Выходит, что мать Сары Бернар девятнадцати лет успела родить одиннадцать ребят! Что есть истина? Истина есть форма грима. И согласитесь, что обе биографические транскрипции крайне театральны. А знаете, где воспитывалась Сара Бернар? О, конечно, в монастырском пансионе «Небесных ласточек»[303]. Маленькая голландская еврейка в католическом монастыре — сюжет, достойный кисти Викторьена Сарду!
Она была беспокойная натура. Но в помощь ей всегда являлись инстинкт расы — расчетливой и мудрой — и буржуазная французская мораль, такая ясная и утвержденная. Я не помню в точности, какие обстоятельства сопровождали ее выход из труппы Французской {324} Комедии. Но каковы бы они ни были, инстинктивно она поступала правильно, расставшись с этим привилегированным театром и с почетным званием «сосьетера» Французской Комедии. С ее натурой, при ее склонности к театральному авантюризму — о, понимая это слово в самом благородном смысле! — ей было тесно в доме Мольера. «Ищи себе более обширное отечество!» — как сказал Филипп Александру, когда тот оседлал Буцефала.