Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести
Шрифт:
«Нет, не знаю».
«Он худой, и зовут его ребята Семафором. Ходит вразвалочку. Ну такой вроде бы медлительный, безразличный. А за станком — зверь. Когда прихожу ему на смену, медлит, а то прямо говорит: «Погоди». И знаешь, папа, Семафор этот ни одной стружки не оставит неприбранной, резцы проверит, эмульсию, колпачок от лампочки оботрёт. Сдаёт смену так, что станок на парад везти можно…»
Володя всё это говорил отцу, когда сидел в заиндевевшем вагоне трамвая, вложив руки в рукава, как в муфту, прислонившись к белой от изморози стенке вагона. Он говорил так, будто отец сидел тут же с ним, говорил беззвучно.
«А ты, Вова, как сдаёшь смену этому твоему Семафору?»
«Так же стараюсь, папа. Но у меня не всегда получается так хорошо, как у него».
Много раз вот так разговаривал Володя с отцом в этом трамвайном вагоне. И не только зимой, и не только в первые годы войны, но и в последний год, в тёплые дни. Тогда в воздухе чувствовалась не только весна и солнечное за ней лето, но и победа.
Володя не хотел думать, что отец погиб. Вот и совсем недавно, совсем незадолго до того, как кончилась война, он разговаривал так же в трамвайном вагоне с отцом, рассказывал, насколько легче стало ему работать: теперь всё даётся за станком без натуги, без напряжения.
«Всё хорошо — одного только хочется: увидеть тебя, папа».
Он как бы звал отца, и ему даже казалось, что вагон бросает из стороны в сторону и мчится он так стремительно потому, что это дорога к долгожданной встрече…
В тот день был первый весенний дождь. Удары грома сливались с грохотом вагона, с шуршанием дождевых струй по крыше.
«Еду, еду, еду», — стучало у Володи в голове, и сердце замирало от счастья, лицо то и дело освещала молния, а чёрные стёкла вагона затоплял сплошной поток. И от всего этого или от того, что Володя верил в такую встречу впереди, а может быть, от свежего запаха дождевой воды было так хорошо, так радостно, что надежды и мечты превращались в уверенность.
НОЧЬЮ СВЕТЛО КАК ДНЕМ
В эту ночь в Москве было светло как днём. Ракеты освещали город, на площадях играли оркестры и танцевал народ.
В московском небе той ночью расцвёл такой небывалый фейерверк, перед которым меркли все салюты, отгремевшие в честь взятых нашими войсками городов. Ведь это был салют не в честь взятия одного города, а в честь самой Победы.
С самого дня своего рождения такого праздника не видела Москва.
Но ведь и горе у Москвы было большое. Давно ли в тёмном, настороженном городе слышны были только уханья зениток, взрывы и строгий оклик ночного патруля?.. Слепые окна домов, закрытые досками памятники и фонтаны и темнота по ночам такая, что с открытыми глазами или закрытыми — всё равно ничего не видно.
А теперь прозревшие дома заливали улицы золотыми лучами света из каждого дома. Ведь окон этих в Москве миллионы. И все люди вышли на улицы. В ту ночь Победы никому не сиделось дома.
А как чудесно было утром! Бледнели звёзды и луна, но зато далёкое небо окрашивалось золотом и пурпуром восхода — каким-то особенным розовым огнём. Так было в свежий и лёгкий утренний час, когда люди ещё не проснулись, но просыпается небо и земля. А ведь к тому утру многие люди и не ложились спать. Они встретили восход солнца песнями, музыкой, они хлопали в ладоши и танцевали. Раздобыв какой-нибудь красный флаг, вывешенный у ворот дома, поднимали его высоко над головой и шли шумно-радостно, не в ногу, вразброд, потому что кто-то в этой шеренге приплясывал, кто-то шёл в обнимку, а кто-то кружился в вальсе.
Выше поднялось солнце, и золотисто-розовое небо стало шелковисто-голубым: утро утвердилось в своих правах. Теперь во всех парках и скверах города замелькали пёстрые, праздничные платья.
Московские улицы заполнились военными грузовиками. Это тысячи детей катались по городу на больших военных машинах, размахивая цветными флажками, распевая песни. Среди этих детей была и Наташа Ратикова.
Песок, который берегли для тушения зажигательных бомб, а проще сказать «зажигалок», теперь увозили на детские площадки. Из огромных шаров воздушного заграждения выпустили газ, и девушки-солдаты пронесли по улицам в последний путь серо-зелёную оболочку «воздушных слонов».
Над Кремлём полыхало Красное знамя. Ночью его освещали сотни прожекторов, днём — лучи солнца. И наше знамя плыло по небу, переливаясь на свету.
ПАРАД
В тот день с утра накрапывал дождик. Но это никак не могло омрачить праздник.
Да, это было необычайное лето, совсем не похожее на все другие. Хотя ведь всегда удивителен расцвет деревьев, появление цветов, смена белоснежной простыни зимы на яркость и пестроту лета.
А в ту незабываемую весну сорок пятого года Володя по-особому ощущал праздник природы. Как-то утром, посмотрев в окно, поразился обилию почек на дереве, ставших видимыми за одну только ночь.
Накануне прошумел тёплый дождик. А следующим утром дерево будто задымилось зеленоватой дымкой. И пошли, пошли светлые клейкие листочки. Казалось, природа радовалась и салютовала Победе. Весна переходила в лето, как всегда, то тёплыми днями, то холодными. Но радостными были все дни, ибо это были дни года Победы.
А в день парада даже дождь казался радостным и весёлым: сквозь струи пробивался вдруг солнечный луч, и дождь становился блестящим, искрящимся, сверкающим, праздничным. Ната прыгала на одной ножке и повторяла:
Дождик, дождик,Тра-ля-ля,Дождик, дождик —Не беда.Володя при этом подумал: «Надо же, Натку охватила такая радость, что она уже сочиняет стихи».
В эти дни Наташа играла в войну, но совсем не так, как прежде. Девчонка, а поди ж ты, потребовала, чтобы кукле сшили белый передник с красным крестом, и была она уже не Машка, а санинструктор. Слово-то такое, что у Натки получалось сплошное «шу-шу-шу», а всё равно требовала, чтобы Машку называли санинструктором. И медвежонка Мишку аттестовала. Был он теперь старшиной.
Что говорить: куклина коляска и та у Натки стреляла.
— Что это? — спрашивал Володя.
И Наташа говорила:
— Орудие!..
В одной небольшой комнате Ратиковых беда была с игрушками Наташи: мешали, путались под ногами, создавали беспорядок, хотя было их не так-то много. Все они были довоенные. За годы войны Наташа не получила ни одной новой игрушки. Может быть, именно потому она особенно берегла и лелеяла старые. А когда переименовывала старые, становились как бы новыми.
Мама часто говорила Наташе: