Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести
Шрифт:
— Отдайте мои деньги! Деньги мои! Отдайте. Где мои деньги?
Емельян Петрович, казалось, совсем не слушал Илью Григорьевича.
Он подошёл к раскрытому окну, за которым был виден асфальт.
— Видите? — сказал дядя Емельян, как бы ни к кому не обращаясь. — Их нет у котла. И скоро их совсем не будет на улице, ни на одной… — И вдруг, резко повернувшись к Ежину, громко крикнул: — Слышите? Вы!
Нет. Ежин не слушал дядю Емельяна. Он подошёл ко мне и сказал:
— Мальчик, мы же с тобой знакомы. Ты школьный товарищ моего Жени. Ты же не хочешь быть
— Не советую жаловаться его отцу, — сказал Емельян Петрович. — Теперь ему, правда, приходится мало есть, но силы у него ещё сохранились. Руль на дубке поворачивает одной рукой. Вас тоже сможет взять на одну. У них лестница. Третий этаж. Учтите.
Ежин не унимался. Теперь он тихо говорил дяде Емельяну:
— Помиримся?
— А мы и не ссорились.
— Нет, вы меня не поняли. Помиримся на пятнадцати тысячах. Подумать только, кроме тех двадцати, что я отнёс в банк, один только курорт и проезд для жены и Жени встали мне в пять тысяч… Ну хорошо, дорогой Емельян Петрович, тринадцать. По рукам. Ваша мастерская даст большую прибыль. А?
— Нет, — сказал Емельян Петрович. — Какая же прибыль, если вы, к примеру, до сих пор не заплатили мне за вашу обувь. Но дело не в этом. Вот видите эти ботинки? Они последние, которые я шил здесь, в подвале. Завтра иду на Обувку. Там ещё не все машины на ходу. В первое время трудненько придётся. Понятно?
— Понятно. Ограбили Ежина. Средь бела дня ограбили. Зарезали без ножа…
Он говорил это, пятясь к двери. Он, Ежин, ничего не хотел понять. А ведь понял, чудесно понял, почему Емельян Петрович показал ему на беспризорных и сказал, что скоро их совсем не будет. Нет, деньги действительно делали его каким-то ненормальным. Тогда он свихнулся, считая, что можно этой машиной загрести уйму денег. Сейчас сходил с ума оттого, что из-за своей жадности потерял деньги. Он то бормотал, то выкрикивал какие-то бессвязные слова:
— Убили меня!.. Машина. Десятирублёвки. Бумага. Четыре пачки. Хорошо же! На Обувку идёшь? К станку? Рабочий класс! Так чтоб тебе всю жизнь сидеть на одной зарплате!
— Я воровать не собираюсь, — сказал Емельян Петрович.
И вдруг добрый и мягкий дядя Емельян сразу переменился. Губы его побелели, а в глазах будто молнии сверкнули. Он говорил медленно, негромко, но как-то так, будто каждое слово ударяло молотом по наковальне. И слов-то было всего-навсего три:
— Теперь хватит. Вон!
Ежин ушёл. Вероятно, одумавшись, он понял, что, если вся эта история с машиной раскроется, ему обязательно сесть в тюрьму.
Дяде Емельяну что? Пошутил. Нет, даже и не шутил. Ежин же пристал: продайте и продайте. А что в этом деревянном ящике — об этом речи не было. Подкладывай чистую бумагу — и выскочит десятирублёвка. Они выскакивали, пока ящик был заряжен деньгами. Так что дядя Емельян ни в чём не виноват.
А вот Ежин хотел печатать фальшивые деньги. Считал, что печатает. Семью услал. Ставни закрыл. А то, что не получилось, не его в этом заслуга.
НА ОБУВКЕ
Через неделю мы снова были на Обувке. Здесь пахло кожей и клеем. И слышалось жужжание и перестук, будто играл шумовой оркестр.
С нами был Женя Ежин. Видимо, когда лопнула ежинская затея с денежной машиной, он вернул жену и сына — жаль стало тратить деньги на курорт.
Серафима Петровна, увидев Женю за партой, спросила:
— Ежин, почему тебя не было в классе эти дни?
— Я болел.
По классу прокатился хохот, будто обвал с горы.
— Тише! — Серафима Петровна подняла руку. — Ежин, чем же ты болел?
Женя молчал. Учительница сделала нам знак, чтобы мы не смеялись. Мы молчали, как памятники. По правде говоря, было смешно: болел человек и забыл чем. Женьке ведь совершенно всё равно, что выдумать. Соврал, что болел, и не покраснел.
Серафима Петровна сказала:
— Садись, Ежин. Это хорошо, что ты не смог придумать себе болезнь, как придумал, что болел.
Она с ним и связываться не хотела. Что он, что его родители — всё одно. Какую хочешь справку Женьке напишут и во всём его оправдают…
Так вот: шли мы на Обувку по двое, и Женя попал в одну пару со мной. Мы же с ним одного роста.
По дороге он меня спросил:
— Ты бывал на курортах?
— Нет, не бывал.
— Ну и дурень! Послушался бы тогда меня, получили бы премию, загребли бы денег — вагон и маленькую тележку. И — на курорт. Там все только гуляют и ничего не делают. Красота! Вот только деньги! Смотри!
Он раскрыл хрестоматию, которую нёс в руке, и между страниц я увидел новенькую десятирублёвку.
— Коплю, — сказал Женя. — Не тебе одному в банк бегать. И я скоро пойду. Накоплю пачечку — и на курорт. Там ни школы, ни зубрёжки — ничего. Ходи, гуляй и кушай. — Он прищёлкнул языком и так посмотрел на меня, будто говорил: «Эх ты, шляпа!» А потом сказал: — Думаешь, у меня одна десятка? Нет. Ещё припрятано. Только я не покажу. Деньги — это всё!.. Сила…
Мы расстались с Женей: в проходной пропускали по одному.
В цехе Обувки работала главная машина, и возле неё стоял Емельян Петрович. Он показался мне выше — потому, должно быть, что не сидел, сгорбившись над колодкой, а стоял во весь рост и был в халате с поясом. Халат этот был вроде плаща, только синий и чуть блестящий.
Дядя Емельян сделал вид, будто мы с ним незнакомы. Нас ведь много было. Ну, не хотел, должно быть, меня выделять.
— Становитесь, — сказал он, — вокруг машины.
Машина эта вроде шкафа для платья, только железная и выкрашена серой краской. Ну ещё есть на ней всякие рычажки и окошечки. Только никаких ботинок не видно. И вообще, что там внутри, не видно. Скучная машина.
Дядя Емельян подозвал одного нашего мальчика и сказал:
— Открывай!
Мальчик открыл дверцы железного шкафчика, что висел на стене, и Емельян Петрович включил рубильник.
— Ой! — взвизгнула какая-то девочка.
Всегда они визжат, эти девчонки. А мы, ребята, не кричим — только смотрим.