Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести
Шрифт:
Серафима Петровна подошла к доске:
— Ну, Евгений, что же ты? Это так просто. Например: «На улице холодно, но мороза ещё нет».
— Сегодня был мороз, — сказал Женя. — Мама пельмени вынесла на балкон.
Он подошёл к доске и начал писать: «На улице холодно…»
Серафима Петровна вытерла платком лоб. Он был у неё весь в капельках. А щёки у неё стали вдруг красными и сразу же белыми.
«Что это? — подумал я. — В классе так прохладно…»
— Нет, нет. — Серафима Петровна стёрла то, что написал Женя. — Ты сам придумай предложение. Своё. Понял? А моё повторять не надо. Подумай.
— Понял, —
Весь класс рассмеялся. А Серафима Петровна только чуть улыбнулась, протянула руку к стулу, но не дотянулась, вдруг как-то странно опустилась на пол, прислонилась к доске и совсем свалилась, закрыв глаза, будто вдруг заснула.
— Умерла! — закричала какая-то девчонка.
— Воды!
— Скорее!..
Женя был уже на своей парте. Он почему-то складывал учебники и тетради — наверное, собрался уходить.
А мы — всем классом — были возле Серафимы Петровны. Но она уже открыла глаза, провела ладонью по лицу, словно умылась, и сказала:
— Ничего. Прошло. Я встану.
Мы подняли нашу учительницу, и в это время вошёл директор, за которым кто-то успел сбегать. Он взял Серафиму Петровну под руки и повёл с собой, а когда проходил мимо моей парты, я слышал, как сказал ей:
— Вот вам и хрум-хрум.
Разгадку этого непонятного слова мы узнали только на следующий день. Оказалось, что беспризорники ходили в наш школьный двор не просто так — их подкармливала Серафима Петровна. Из своего и без того маленького пайка она выносила им то хлеба полбуханки, то миску мамалыги — кукурузной каши, а как-то на днях трём беспризорным мальчикам, которые к ней пришли, вынесла три куска сахара. В те времена в нашем городе сахар был большой редкостью. Вместо него употребляли сахарин. Он продавался в порошочках, как лекарство. Одна крупинка на стакан — и кипяток сладкий. Но сладость эта была особенная — малоприятная. А сахар… Я помню, как впервые попробовал его вприкуску. Это была такая вкуснота, что я до сих пор забыть не могу.
Из трёх беспризорных, что ходили во двор нашей школы, один был совсем маленький — лет семи-восьми, не больше.
Он, должно быть, никогда в жизни не видел сахара и как откусил кусочек, так сразу же запрыгал на одной ноге и запел:
— Хрум-хрум! Бум-бум! Хрум-хрум!
Съел свой кусочек и стал просить:
— Тётя, дай мне хрум-хрум. Ещё кусочек. Дай, тётя…
И заплакал. Что с того, что был он беспризорником: жил без родителей, спал у котла, еду добывал сам себе — в мусорных ящиках, на свалках, где придётся. Одним словом, был совсем самостоятельным. Но был-то он ещё ребёнком. И плакал по-ребячьи — от всей души, навзрыд. Слёзы размазывали по лицу грязную копоть и стекали тёмными каплями на его босые, заросшие грязью ноги.
У Серафимы Петровны не было больше сахара — ни кусочка. Она говорила об этом малышу, а тот плакал и плакал. Тогда она схватила его за руку и повела к себе. Всё это видели из своего окна наш директор и некоторые ученики. От них-то и стало всё известно нам.
Серафима Петровна выкупала Хрум-Хрума в тазу, надела на него свою кофту, уложила спать, потом пошла к жене нашего директора и до глубокой ночи стучала на швейной машинке. Ведь у мальчика, кроме дырявого мешка, не было никакой одежды. Вот Серафима Петровна и шила ему — перешивала из всего, что у неё было, — бельё, куртку, брюки.
Директор её спросил:
— Оставите мальчика у себя?
— Оставлю.
— Чем кормить будете?
— Поделимся.
— Смотрите, Серафима Петровна, голод не тётка. Вам и так пайка не хватает.
— Обойдётся, — сказала Серафима Петровна.
«КАПИТАН, МОРЕ КОНЧИЛОСЬ!»
Но вот не обошлось. Нашу учительницу увели с урока, вызвали к ней врача, и врач сказал:
— Голодный обморок.
Да, Серафима Петровна была из тех редких людей, которых хватает для всех, только не для себя. Она была учительницей, которая могла позвать своих учеников в морскую пучину или в жерло вулкана, и мы пошли бы за ней…
Жена нашего директора хотела отвезти Хрум-Хрума в детский дом. Куда там! Не взяли. «У нас, — сказали в детском доме, — и так переполнено. Дети спят по двое на одной кровати».
Обо всём этом мы узнали в школе, и вечером я рассказал дома. В тот день у отца была получка, и у нас был праздничный ужин: картошка с постным маслом, чай с сахаром и малай. Этот кукурузный малай был жёлтым и пушистым, как торт.
Честно говоря, я давно ждал отцовскую получку. Мне нужны были деньги…
В этом месте я на минуту остановлюсь, чтобы вы не подумали плохо: «Вот он какой! На отцовские деньги метил…» И всякое такое.
Знаете ли вы, что такое чернила, сделанные из сажи? Уверен, что вам такими не приходилось писать. А мы в те годы писали только самодельными чернилами. Были, правда, у нас чернила не только из сажи, но и из луковой кожуры. Но я, право, не знаю, какие из них были лучше, а вернее, хуже. Бумага у нас была такая, что по нынешним временам её забраковали бы даже для обёртки. А мы писали на такой — толстой, грубой, с примесью древесины, того и гляди, можно было занозу схватить.
Скажу ещё только про карандаши. Были они толстые и некрашеные: чуть начнёшь чинить, распадались на два желобка, а грифель вываливался. Мы эти карандаши обматывали нитками или проволокой.
Что говорить, письменные принадлежности того времени могли бы составить чудесную витрину в музее — в школьном таком музее, если бы он существовал. Пошли бы вы в такой музей, посмотрели бы, чем и на чём мы тогда писали, и не стали бы меня обвинять в том, что я ждал отцовских денег — купить на базаре хороший карандаш или пузырёк настоящих чернил. Но вышло всё по-другому.
После ужина отец достал из кармана деньги, дал их матери, а три десятирублёвки протянул мне.
— На, — сказал он. — Завтра отнесёшь в банк, заполнишь там маленький бланк и сдашь тридцать рублей. Сумеешь?
Я подумал, и мне стало не по себе. Понимаете, я многое мог: притащить два почти полных ведра воды из колонки, нарубить дрова, растопить печь — мало ли что. А вот там, где была касса, деньги, уплата, сдача, — я не мог. Я же мечтал быть моряком, а не бухгалтером или кассиром. Но в тот раз в разговоре с отцом я понимал, что он испытывает мой характер. Он мне всегда говорил: трудно — значит, интересно. И ещё он любил поговорку: «Капитан, море кончилось!» Да вы-то и не знаете этот его рассказ о том, как на одном корабле поставили к штурвалу молодого матроса, а он не умел управлять судном, упёрся в берег и закричал: «Капитан, море кончилось!»