Темные ночи августа
Шрифт:
Бледный лунный свет играл на плоскостях. Металл, лед, луна — все мертвое. Коченеющими пальцами летчик поправил маску и взглянул на высотомер. На приборе было 6000 метров.
Он забыл о времени. Он не хотел смотреть на часы, не хотел торопить время.
— Еще рано, — сказал летчик вслух.
Он боялся обмануться. И все-таки взглянул. Прошло четверть часа с того момента, когда он сделал разворот. Всего пятнадцать минут! Ему казалось — больше. Ему казалось, что он летит по прямой уже полчаса.
Все мышцы у него болели, спина затекла. В тело вошла долгая, ноющая боль. Лазарев усмехнулся. В конце концов, это даже смешно: его донимала
Ему захотелось закричать от холода и одиночества. Летчик ощущал свое тело отдельно от себя — измученное, окоченевшее. Это его телу оставалось до дома два часа лета, сам он давно был там.
— Если еще раз усну, больше не проснусь, — сказал летчик вслух.
Он с беспокойством заметил, что много разговаривает с собой. Мысли его мешались. Вместе с дремотой откуда-то издалека, чуть ли не из детства, накатывала теплота… Мать с отцом куда-то уезжали в тот день, разбудили его рано и отправили к деду, в заднепровскую часть города. Он вышел, его знобило со сна. На крыльце и траве лежали утренние тени, в тишине слышалось сонное бормотание голубей. Во дворе ему встретилась заспанная кошка. Через калитку он вышел в тенистый, заросший травой переулок. Солнце било сквозь щели ветхих заборов, поднималось за деревьями, он чувствовал его нежную ласку прохладной щекой… Летчик сжимал штурвал рукой в меховой перчатке, но ощущал под ладонью тепло нагретого дерева.
Лазарев потерял ощущение времени — валялся на траве, гулял по тенистым переулкам… Он заблудился в этих переулках. Счастливый долгий летний день еще, наверное, продолжался где-то, длился, но уже без него. Летчика кольнула обида. Осторожным движением он поправил кислородную маску: на ней была ледяная корка.
Небо на востоке делалось все светлее, по курсу плавали подсвеченные солнцем облака. Нижняя кромка метров на триста, должно быть.
Буду снижаться решил Лазарев. Но тут же подумал, что снижаться рано: до дома было еще далеко. Кроме того, он не знал, сколько у него осталось горючего: приборы не работали. Высота была его единственным богатством.
И тогда он почувствовал настоящую усталость. Он больше не мог. Он не хотел бороться еще и с этими облаками. Бывает, оправдывался он, или оправдывал кого-то другого. Бывает, что отступают и самые лучшие. Он не станет набирать высоту, маневрировать, искать коридоры и лазейки в этих облаках. Он устал. Он окоченел, оглох от грохота моторов, все тело саднило, а пальцы, сжимавшие штурвал, почти не слушались его. Он пойдет напролом.
Теперь он был уверен, что дойдет до дома. Дойдет, если не налетят истребители. Лазарев хорошо помнил, как они нападали, стараясь разбить строй, как оттирали какой-нибудь самолет, а потом набрасывались на одиночную машину. Истребители-убийцы! Они сделают атаку по всем правилам и, наверное, собьют его с первого захода. Может, они промахнутся или только подожгут его, но когда поймут, что самолет безоружен, то без всякой опаски подойдут на расстояние одного-двух корпусов и расстреляют его в упор. Летчик подумал об этом совершенно равнодушно. Он был спокоен и полон решимости. У него есть высота, он бросит машину на крыло, прижмет ее к воде…
Рваные клочья облаков летели навстречу, машина вздрагивала, натыкаясь на их плотные скопления. Лазарев уже не замечал ни лютого холода, ни усталости. Он всматривался в просветы облаков, энергично доворачивал, нырял в узкие ущелья и, наконец, увидел свет в конце длинного коридора.
Машину разворачивало в сторону моря. Летчик сбавил обороты
Нет, он дотянет. Должен дотянуть! Пока у него полтора мотора, да и самолет лучший в хозяйстве. Черт возьми, добрались же ребята на старенькой «двойке»! Когда они приземлились, на самолете живого места не было.
Лазарев ковылял над морем, теряя высоту, и все искал глазами остров, пока, наконец, не увидел знакомую песчаную косу и мыс с полукружьем белой пены у основания. Теплая земля тянула летчика к себе, у него тяжелели веки, перед глазами снова плыли желтые круги, танцующий рой искр…
Из утренней дымки вылетела посадочная полоса.
Промазал! На второй круг он не пойдет. Горючего нет, да и сил — тоже. Лазарев всем телом налег на колонку управления, резко рванул штурвал влево и глубоким разворотом над самой землей — под фонарь кабины косо летела трава — поставил машину в створ полосы, выпустил шасси, закрылки…
Почти ничего не видя перед собой, летчик убрал газ, выключил зажигание, подобрал на себя штурвал.
Машина катила по полосе, навстречу бежал кто-то из механиков. Лазарев не разобрал кто. Он сказал себе: все! Но неожиданно послал вперед секторы газа, свернул на рулежную дорожку, добрался до своей стоянки, развернулся… Двигатели чихнули и смолкли: баки были пусты. И сам он был пуст. Его не было. Это кто-то другой нажал на замок привязной системы, отбросил ремни, попытался вылезти из кабины… И не вылез.
Перед самолетом толпились люди. Лиц Лазарев не различал, не понимал, что ему кричат. Он только показал рукой на штурманский отсек, а после кивком головы на кабину стрелка-радиста. Каждое движение отзывалось в нем болью.
Было тепло. Какие-то люди уносили тела его товарищей. Пригревало солнце. Под утренним ветром стелилась трава. Летчик сделал шаг, потом еще один, потом еще…
Мы были еще в меховых комбинезонах, когда к нам подрулил Навроцкий. Он вылез из кабины, скатился по плоскости, но не упал, а удержался. Лицо его осунулось, веки покраснели и набухли, а глаза блестели.
«Как огонек?» — спросил Грехов.
«Ничего особенного, — Навроцкий улыбнулся. — Так, мелкие уколы».
«Брось форсить!..»
«Я серьезно. Огонь беспорядочный и неточный».
Из полосы тумана с каким-то безобразным рваным ревом выскочил самолет. Он шел поперек полосы, его трясло, оба мотора работали с перебоями. Это был залатанный, с облупившейся обшивкой, весь в масляных подтеках 05-й — машина капитана Дробота.
Добрались, слава Богу, подумал я.
Самолет неуверенно развернулся, пошел на второй круг и вдруг опрокинулся.
Все замерли. Не помню, что я тогда почувствовал, не умею сказать… Оторопь, смятение… Что-то огромное, жаркое накатило, чему и названия не придумать, какая-то безысходная тоска… Догадывался, конечно, что к чему. В конце полета всегда наваливалась усталость, приходила сонливость… Пялишь глаза на приборы и ни черта не видишь: спишь с открытыми глазами. Знаю по себе. И все равно оторопь. Как же так? На пороге дома! С этим не то что смириться, этого понять нельзя было.
Навроцкий стоял неподвижно, держа папиросу на отлете. Она жгла ему пальцы. У Грехова на скулах застыли желваки.