Темный инстинкт
Шрифт:
— У мифа много концовок. По одной, Эдип убил мать — задушил.
Когда к ней вошли люди, они увидали царицу висящей в петле.
— Но это же только миф! — не выдержал Кравченко. — Чушь! Выдумка! Ведь нельзя же воспринимать все это как… как руководство к действию, как план мщения, как…
Он осекся, а эхо подхватило «миф! миф!», разнесся крик над лесом, зацепив его за колючие кроны сосен, окропив красные гроздья рябины, распугав птиц в зарослях боярышника.
— Он одержим, — сказал Кравченко уже спокойнее. — Одержимый ненавистью и…
Сказал-то он спокойнее, однако, когда Мещерский тронул его за плечо, указав глазами на дом, в окнах которого
— Подожди.., подожди, пожалуйста. Не сейчас. Я не могу на него смотреть. Сейчас не могу… Позже.
Глава 40
КОРАБЛЬ РАЗБИЛСЯ
Все дальнейшее — и звонок Сидорову, и встреча с ним на берегу озера, и беседа — все это осталось как бы в стороне, за кулисами этого импровизированного спектакля, где зрители уже знали слишком много для того, чтобы просто пассивно ждать дальнейшего развития событий. Все эти детали казались уже малосущественными, главным же было…
— С НИМ надо кончать, — мрачный Сидоров произнес это так, словно переломил сухую хворостину. — Ну и мерзость же все это, если правда… Ну и мерзость!
ЕГО они нашли быстро. Из недр дома плыла мелодия «Шехеразады». Музыка снова рассказывала о чем-то сокровенном, тайном, скрытом от чужих глаз.
Он сидел в музыкальном зале, на столе перед ним стояла полупустая бутылка коньяка. Мещерский ожидал, что разоблачение произойдет шумно, патетично: с истерикой и бурным монологом-речитативом протеста, как и полагается в финале так никогда и не написанной, однако уже успешно разыгранной оперы «Царь Эдип». Но все произошло очень даже буднично и тихо. Быть может, оттого, что ОН был пьян (а это деталь скорей фарсовая, чем трагическая), или потому, что все они уже смертельно устали от всего этого.
— Корсаков, — окликнул ЕГО Сидоров. — Нам надо поговорить.
Он поднял голову. Золотисто-крашеная челка упала на глаза. Он отбросил ее ладонью, их взгляды встретились и…
Мещерскому вдруг стал ясен смысл весьма запутанной фразы: «Я знаю, что ты знаешь, что я знаю».
«Шехеразада» шла своим чередом: отзвучало соло на скрипке, исполняемое мертвой женщиной. Женой, некогда так спешившей вместе с ребенком по Ленинградке в Шереметьево-2, но так никогда и не доехавшей до аэропорта. Простучали призрачные барабанчики, отбивавшие ритм (словно чье-то преданное сердце) в танце влюбленных, и вот корабль Синдбада отчалил от родной гавани и взял курс в открытое море.
Тут Корсаков протянул руку и прибавил громкость.
— Вы меня забираете? — спросил он.
— Нам надо поговорить, — голос Сидорова дрогнул.
— Беседа будет столь же хамской, как и в прошлый раз? — на губах Корсакова блуждала слабая пьяная улыбка.
— Когда ты узнал о том, что она твоя мать? — спросил Сидоров.
Именно после этого вопроса Мещерский — он затаил дыхание, как затаивает дыхание зритель в театре в предвкушении эффектной сильной сцены — ожидал взрыва — того самого ристалища страстей, о котором частенько упоминал Кравченко, но…
Но его ожидания обманулись. На простой тихий вопрос был дан столь же простой тихий ответ.
— Этой весной, незадолго до ее дня рождения.
— Как ты это узнал? Откуда?!
— Спрашивал, наводил справки…
— Где? У кого?!
Корсаков небрежно махнул рукой: разве это так важно теперь?
— Когда ты начал свои розыски? После того, как потерял семью?
— Да. Сразу как вышел из больницы.
— Но зачем?!
— Я
— Я и всегда говорил вам — СУДЬБА, — Корсаков залпом опрокинул рюмку в рот. — Когда-нибудь, ребята, вы все поймете, что она такое. И что такое вы перед ней. В ее руках.
— Ладно, Шура, оставь его. — Кравченко не мог смотреть на этого полупьяного растрепанного, очень тихого и очень одинокого человека. — Оставь его сейчас в покое.
Он же не отрицает ничего. Вызывай своих, что ли… Куда его сейчас? В прокуратуру? В отдел?
Мещерский хотел было выключить стерео: музыка гремела — корабль Синдбада приближался к Роковой горе.
— Не смей! — голос Корсакова взвизгнул, как тормоза на полной скорости. — Это мое. Не трогай.
И тут оркестр возвестил о том, что корабль разбился о камни. И по морской глади пошли круги, круги — завертелись корабельные обломки, утварь, обрывки парусов, щепки мачт, человеческие трупы… Потом музыка стихла.
Остался только шелест крутящейся пленки.
Сидоров нашел на полке радиотелефон.
— Как же вы догадались? — спросил Корсаков.
Мещерский пожал плечами.
— Долго объяснять.
— Я что-то не так сделал? В чем-то ошибся? — Корсаков смотрел на него снизу вверх. — А я ведь старался, чтобы меня не заподозрили.
— Я знаю. Это почти получилось у вас.
Они смотрели друг на друга, и потом Мещерский в свою очередь спросил (язык при этом ворочался словно стопудовая гиря):
— А в ту ночь, когда вы.., когда ты пришел к НЕЙ.., вы ей сказали, что она… Сказал ей, кто ты такой? Сказал, прежде чем.., убить?
Корсаков покачал головой.
— Я хотел. Но потом… Я постучал, а она спросила:
«Егор?» И я сказал «да». А после этого мне уже все слова показались лишними. Да и вообще, что такое слова, Сережа? Кто сейчас верит словам, а?
— Телефон что-то не пашет, — буркнул Сидоров. — Ладно, парень, вставай, поехали. Вадя, пойди к нему в комнату, собери вещи — самое необходимое. А мы вниз пока.
— Необходимое? — Корсаков только удивленно поднял брови. — Для чего?
Однако они его недооценили. Его тупая, вялая, пьяная покорность успокоила их. Как Корсакову удалось взять со стеллажа и спрятать ключи от «Хонды», не заметил никто — быть может, потому, что все они были чрезвычайно подавлены и избегали из чувства почти инстинктивной брезгливости смотреть на него.