Темный путь. Том первый
Шрифт:
Но разве не все было равно, что говорит он, что говорят они, что говорят все, весь свет… Она… она моя! Господи! Сколько иной раз радости дается человеку! И я, да, я понимаю теперь, как люди сходят с ума и как можно сойти с ума от этой полной, неожиданной, безумной радости.
LXXXVII
Когда утих этот первый порыв опьянения, когда все немного успокоилось и я сидел между Леной и Надеждой Степановной, напротив Порхунова, сидел с Георгиевским крестом, который
Оказалось, что чуть не половину дела сделала Надежда Степановна. Она несколько раз сряду внушала Буюкову прежде, чем он сделал представление о всех «устрашителях гушанибцев» и специально обо мне, какой такой великий подвиг я совершил.
— Вы только представьте, ваше превосходительство: если бы он чуточку промедлил, то сейчас на них все напали бы и всех бы перекрошили. Он бросился на них с истинным геройством и спас всех оставшихся.
Но, разумеется, этим уверениям «родной моей тетушки» не поверили и поручили разузнать некоторым офицерам у всех солдат, участвовавших в арьергарде, то есть произвести дознание, но под секретом.
Хотя мы слышали об этом дознании (так как в полку ничто не может остаться под секретом), но не придали ему никакого значения.
Ясно, стало быть, что основой той невероятной и неожиданной награды было приватное донесение моей тетушки Надежды Степановны.
— Не знаю, донес ли он, согласно ее словам или нет, — сказал Порхунов, — но дальнейший и окончательный ход делу был дан князем Петром Алексеичем, который две недели заведовал Кавказским отделением.
— Ах, — вскричала Надежда Степановна, — князь! Ведь он друг твоего отца, Володя!
Таким образом все дело объяснилось.
— Но почему же другим ничего нет? И почему все дело лежало так долго?
— Другим тоже есть, — сказал Порхунов.
— Кто? Кому?
— А лежало долго, вероятно, потому, что, по болезни А…ва, не хотели делать доклад.
И только что он разъяснил это, как Бисюткин вбежал и кинулся целовать меня. Он расцеловал ручки у Лены, поцеловал Надежду Степановну и не успел поцеловать Порхунова, вероятно, только потому, что этому помешали капитан Тручков, Борбоденко и Красковский.
Все пришли поздравлять меня, или, правильнее, нас. Поздравляли Лену, Надежду Степановну. Явилось шампанское. Шум, говор. Но и среди этого шума и своих домашних дел вертелось одно великое слово.
Все точно выросли, получили настоящее дело, говорили значительно, с ударением. Одним словом, каждый чувствовал и сознавал себя русским, и каждому мерещились не «гушанибцы» или какие-нибудь черкесы, а настоящие, чистокровные турки.
LXXXVIII
Проводив Порхунова и представив благодарность начальству за милостивое представление, я снова вернулся к своим.
Целый вечер до глубокой ночи у нас сидели
Точно колесо, которое вертится и попадает спицей на одно и то же место. Кто бы и о чем бы ни заговорил, но в конце концов непременно сводил на войну.
И все стремились туда, в самый центр, на Дунай (в Крыму тогда еще ничего не предвиделось).
— Ах, как бы меня перевели! — желал неистово Бисюткин (которого также произвели в офицеры).
— Ах, как бы меня перевели! — повторял Шарумов (который получил Анну в петлицу).
— Ах, как бы меня перевели туда! — передразнивал их Красковский (который получил штабс-капитана).
— А что, господа «новопоставленные», чай не мешало бы чествование сделать, — добивался Тручков, — хоть бы одно, общее, соборное?! А?!
Но господа «новопоставленные» это не слыхали. Всех их разбирало одно горячее желание: «Ах, если бы меня перевели туда!»
На другой день я пришел поздно к Лене и не застал ее дома. Она ушла на крепостную стену, чего никогда с нею не бывало.
Я отправился туда же. Смотрю: сидит моя Лена пригорюнясь, точь-в-точь как я, когда тосковал о ней, «моей милой», или когда превращался в «индюка».
Я побежал к ней и хотел прокричать ей: «Куль! Куль!»
Но она встретила меня таким холодным и строгим взглядом, что у меня руки опустились.
LXXXIX
— Лена! Что с тобой?!
И я хотел обнять ее, прижать к сердцу, но она отстранилась.
— Постой, Володя, — сказала она. — Ты весел, доволен, а у меня здесь словно камень, и очень тяжелый…
Я сел подле нее. Я взял ее за руку и крепко поцеловал эту руку, но она тихо высвободила ее.
— Когда все вчера рвались «туда», я чувствовала, что они «русские», и мое сердце радовалось за них. Только ты… только один ты (ее голос слегка задрожал) не высказывал такого желания… И мне было тяжело…
Я действительно вспомнил, что и вчера, в особенности к вечеру, она была чем-то озабочена и грустна. Несколько раз я ловил ее взгляд, обращенный на меня. Несколько раз я подходил к ней, чтобы с восторгом радости поцеловать ее ручку, и она дозволяла это как-то неохотно.
— Лена! — вскричал я. — Неужели ты можешь сомневаться в том, что и во мне кипит это желание?! Как только мы обвенчаемся, то тотчас же мы вместе с тобой полетим туда.
И я обнял ее.
— Постой, Володя! — сказала она, освободившись из моих объятий. — Здесь идет речь не о нашей женитьбе, а о России… о нашей родине… отчизне…
И вдруг она горько заплакала.
— Лена! Милая моя! Дорогая! Что с тобой?
— Мне горько! Тяжело, что ты не понимаешь меня, что… я должна объяснять тебе то… что должно, кажется, быть в сердце каждого русского…