Тень мачехи
Шрифт:
— У любовницы Демидова. Некая Алёна Леднёва.
— Тогда это действительно мои, — улыбнулся Василенко. — Где обменяемся?
— Где вам угодно.
— Тогда давайте у поворота на деревню Багры. Там ещё табличка есть — Багры, четырнадцать.
— Буду через полчаса, — холодно сказал Залесский.
Василенко почесал нос, раздумывая. Всё-таки будет лучше, если Макс заговорит, когда они уже будут далеко.
— Слушай, а можешь ему вколоть что-нибудь посильнее? — тихо спросил он, подойдя к Перепелу. — Чтобы проспался, как следует.
Тот оценивающе глянул на Демидова, который сидел на земле, баюкая больную руку. И кивнул:
— Проспится.
…Макс был в полной отключке, когда Лёва и Леший перетащили его на заднее сидение машины Залесского. Василенко открыл чемоданчик, поворошил пачки с деньгами.
— Вроде бы, почти всё на месте, — сказал он.
— А вы думали — я вам кукол* напихаю? — Залесский посмотрел на него, как на идиота. — Надеюсь, ваши претензии по поводу аптек отпали?
— Это были его претензии, — Василенко кивнул в сторону Макса и пошел к "мерседесу".
Закурив, Залесский достал вторую пару наручников и пристегнул к дверце машины здоровую руку Макса. Набрал номер Кузьмы:
— Андрюха, отпускай барышню. И накрывай на стол, есть, что отметить.
— Поймал? — радостно хохотнул Кузьменко.
— Да. Только он какой-то потрепанный весь, — Залесский перегнулся через спинку сидения и оглядел лицо Макса. Тот дышал еле слышно, и — будто через раз. Озадаченно сдвинув брови, адвокат отогнул край заляпанного кровью полотенца, намотанного на правую руку Демидова. На месте пальцев багровело и пухло кровоточащее месиво, и желтоватая пластинка ногтя свисала с указательного пальца на тонкой кожистой сопле. Залесский присвистнул и сказал Кузьменко: — Слушай, я его сперва в больницу сдам. Сдаётся мне, его дружки пытали. А это, как мы знаем, статья.
И, уже отъезжая, он пробормотал себе под нос:
— М-да, жизнь… Придётся спасать того, кого удавить бы…
____________________
*кукла (здесь) — фальшивая пачка денег
18
Макс не сразу разлепил ресницы, будто смазанные канцелярским клеем — наркоз, перетёкший в тяжёлую черноту провального сна, высушил глаза и губы. Демидов поморщился, пытаясь проморгаться: сонная крупа, застывшая на ресницах мутными кристаллами, колола веки. В расплывчатом болезненном мареве, качавшемся в такт каждому вдоху, Максим всё же разглядел вертикальную поверхность: тускло блестящую, скользкую на вид, покрытую светло-зелёной масляной краской — того самого скучного оттенка, который прилипает к стенам казенных домов. Демидов вгляделся, превозмогая боль. Да, это была стена, к которой, будто плот, прибился застеленный простынёй матрас. Он лежал на этом плоту, повернувшись на левый бок. Край грубого одеяла упирался в мочку правого уха, и она отчаянно чесалась. Максим дернул плечом, выпростал руку — унять, наконец, этот зуд, откинуть душную войлочную попону. И увидел краем глаза, как вместо согнутого локтя мелькнуло белое, а за ним — непривычная, страшная пустота.
Он резко поднял голову — боль бухнула в голове, зазвенела басом, словно язык Царь-колокола. Вместо правой руки из плеча торчала короткая и злая, как оскорбительный смешок, культя.
Демидов уставился на неё с ужасом: почему она здесь, и где рука?… «Отняли», — прозвучало внутри. С безнадёгой, с тяжелой скорбью. Эта скорбь навалилась на него — не продохнуть. И вчерашний день — украденные деньги, верёвочные узлы на запястьях, мстительный взгляд Василенко из кабины рычащего трактора — всплыл в памяти, как белёсая туша мёртвого кита.
«Хоть до больнички довезли, уроды, — тоскливо думал Макс. — И толку? Калека я теперь. Калека».
В туалет хотелось дико — казалось, ещё секунда, и переполненный мочевой пузырь лопнет. Максим попытался встать и почувствовал, что левую ногу что-то держит. В щиколотку впилось твёрдое, холодное, узкое. Садясь на кровати, Демидов едва не завалился, потеряв равновесие — здоровая рука тянула вниз. Он сдернул ею одеяло, и увидел темные кольца наручников: одно замыкалось на щиколотке, второе — на спинке кровати.
«Какого черта? — похолодел он. — Неужели врачи вызвали ментов? Если Танька вышла, она наверняка подала меня в розыск. Значит, посадят теперь?»
Тюрьма. Он помнил, каково там. Восьми месяцев хватило, чтобы наесться ей досыта. И неужели теперь снова — в вонючую камеру, но уже лет на десять, как минимум? Жизнь по часам, грубая роба, упыри-сокамерники. Круглосуточное унижение, и так — все эти годы. Нет, он больше не сможет! Он не выдержит…
«Но ты же не побоялся этого, когда решил запихать туда Танюху, — мысль была брезгливой, будто какая-то часть внутри презирала его самого. — И ради кого? Ради бабы, которая предала тебя при первой возможности? Ради неё ты слил свою жизнь, а ведь у тебя было всё: деньги, шикарная жизнь, хорошая семья. А ты… Ты всех предал. И даже свою любимую Алёну. Предал, чуть твою задницу прижало».
И он вспомнил, как прокричал её имя — там, распятый верёвками, обдирающий лопатками жесткую плитку, давившую на затылок, будто его поставили к стенке и приготовились расстрелять. Вспомнил, как вдруг исчезла из сердца его горячая, всесильная любовь — вспорхнула, обратившись чёрной вороной. А на её месте зазияла равнодушная, гулкая пустота, быстро наполнявшаяся страхом. Он тряся за свою жизнь, уже понимая, что один, никого не любит, и — Максим вдруг понял это очень ясно — никого никогда не любил. Плевать ему было, что Алёну выследят, а, может быть, даже убьют. Плевать на всё — лишь бы отпустили.
Кровь прилила к щекам, и Демидов затрясся, как в лихорадке. Оказывается, он трус… и дурак. Обычный дурак, который столько лет гонялся за химерой. Придумал себе, что есть у него смысл жизни, и этот смысл — любовь. Нелепая в своей наивности ложь, которой он утешал себя столько лет. Но Алена была лишь поводом, лишь красивой ширмой, за которой он прятал свои грехи так надежно, что сам перестал их видеть. А теперь — Таня в камере, полураздетый ребенок на ночной дороге, пьяные кутежи, карты, воровство: вот тот след, который он оставил в жизни, когда полз по ней, как слизняк. Мокрый, скользкий и грязный след. И обрубок вместо руки — непригодный даже для того, чтобы хоть как-то отмыться.
Он закрыл глаза, чувствуя, как стучит в висках. Всё так глупо и стыдно. Всё — без толку. Кому он нужен теперь, обгадившийся со всех сторон? Алёне? Она не будет возиться с калекой. Таньке? Она пожалеет — он точно знал, но сможет ли простить? Ведь то, что он сделал, идет в разрез с её порядочностью. А ведь эту порядочность он когда-то считал лоховством… К родителям вернуться нельзя, они давно поставили на нём крест, посчитав изгоем и позором семьи ещё в те времена, когда он связался с самарским криминалом. И друзей нет. Не сложилось. Потому что дружба не терпит расчетливости и притворства, и живет до тех пор, пока ты питаешь её лучшими порывами души.