Тень стрелы
Шрифт:
Сколько у нее, у бедной девки Машки, уже на счету?.. Нет, на это не купишь даже дом в Урге… Ну так, хибару… Да в Урге она не собирается оставаться… Надо удирать отсюда, удирать… Но прежде она заработает на отъезд… Податься на Восток, в Приморье… Там – из Владивостока – уходят океанские корабли, роскошные лайнеры, в Индию, в Корею… на Филиппины… через Тихий океан – в Америку… на Запад – через Аравийское море – через Суэц – в Марокко, в южную Францию, в Испанию… Мир велик, она удерет… Она обязательно удерет из этого черного азиатского ада… Вот только – заработает…
– А что, поломойкой, что ль, устроилась?..
– Судомойкой! – Машкины глаза горели на грубо размалеванном лице. Она застегивала воротник овечьей шубейки. – Счастливо оставаться, девицы! Когда будете плясать канкан –
Девки не успели ни захохотать, ни изругаться, ни завизжать, ни швырнуть в нее схваченной со стола пустой бутылкой из-под бенедиктина. Машка выбежала, отмотала повод коня от чугунного завитка фонаря перед подъездом заведения. Гнедой разрыл копытом нападавший свежий снег, Машка поцеловала его в бархатную, холодную умную морду. Боже мой, целовать коня. На что ж это похоже. Сантименты, ма шер. А что, конь этот лучше, благородней, чем все мужики на свете, с коими она когда-нибудь спала, то смеясь, то горькие слезы глотая.
А я-то думал, мать его ети, что Унгерн-то наш бедный, как церковная мышь… ан нет, не тут-то было! Тайна то или брехня, уж не знаю, да дошли тут до меня слушки… Верней, это я сам, я, Федор Крюков, на них нарвался.
Писал я, это, значитца, ночью свою Библию, писал-писал, ну, и стеснило мне ретивое, штой-то задохнулся я, воздусей перестало в грудях хватать… думаю: дай свежего ветерку глотну!.. – и выпрыгнул из палатки своей в темь, под звезды. Ух, вызвездило!.. Ну, отлил, как водится, в тени соседней юрты сгорбился, даже Бог сраму не видел. Портки застегнул. Башку задрал. Стою, как привороженный, Божьи самоцветы созерцаю. Дыханье захолонуло. Весь на молитву настроился, уж молюсь… среди жестокостей – как не помолиться!.. – и вдруг слышу: хрусь-хрусь, хрусь-хрусь… ступает ктой-то, да так осторожно, бережно, еще б немного – и невесомо… Я напрягся. Затаился, как охотник. Кто ж бы это был, думаю?.. И сам пригнулся. Гляжу… Меж юрт тень прошла. Баба. В шубку запахивается. Мерзнет. И направляется прямиком к юрте главнокомандующего нашего. Ах ты Господи, думаю, ну да, правда ль, нет ли, – Машка, што ль?.. Али Марья Зверева?.. Аль Нинель Сумарокова, офицерова вдова, муженька в сражении убили, так она ж из Дивизии не ушла, а так, тайной поблядушкой стала, утехи – за шмат сала, за тарелку щей, за бирюльку фамильную либо мародерскую, ургинскую, из ювелирной разгромленной лавки, стала дарить… Баба, гляжу, настоящая… Крадется… Оборачивается, штоб, значитца, не узрел ее кто… Я – не дышу. Мыслю: ну да, баба ж она, ее ж тоже похоть разбирает, а наш барон-то ить мужик, одинокий он перст, всю житуху свою на войне проводит, может, и он на миг короткий облегчиться да порадоваться захотел?!.. хоть на миг, сегодня, сейчас – кусок мужицкой радости, лоскуток забытья… вроде как водки глоток… Што баба, што водка – на войне для мужика все едино… Ну, думаю, пора мне отседова уметаться метлою, не казацкое это дело – подслушивать голубков да подсматривать…
И только я, значитца, встал с карачек, распрямился, штоб вертаться к себе в жилище, вдруг слышу – крик! Да другой! Будто бы, значитца, в генеральской палатке – бабу-то – убивают… Я туда опрометью метнулся. Уже кулаки сжимаю. Уже – в драку готов! Инда все мышцы и мыщелки аж стальные сделались… Вздулись… И с кем же, думаю, драться, с бароном?! Да он меня – пулей прошьет насквозь, пришпилит, как муху, к насту, а я, как назло, до ветру-то – безоружный выбежал… Кулаки противу нагана – это ж смех один… И тут…
И тут – около юрты Унгерновой – еще одна тень – шасть…
Бесы, думаю, бесы! Ух-х-х… Пригнулся… Ближе подкрался… Ни винтовки у меня, ни пистолета, безоружный я, губешки кусаю… Ежели што – как, думаю, сражаться-то буду?.. костьми лягу… Кто это – новый-то – из тьмы?!
Я – ближе, ближе к баронской юрте… Еще ближе… Подкрался…
И – Луна яркая – да звезд ворох – прямо ему, супостату, Подглядывающему, да – в рожу…
И я чуть не вскрикнул: Ташур!
Палач наш… Палошник… Тубут проклятый…
Каво выслушивает тут?!
А из юрты – еще один крик, сдавленный такой, и – наружу – вытолкнули бедняжку, всю расхристанную, во мраке не видать, избитую аль нет, да уж, наверно, досталось ей… И – в снег она упала… Встала, отряхивается…
А этот, тубут-то наш, Унгернов прихвостень, – к ней под ноги, как черный козел… Чуть ее опять с ног не сшиб…
Она – завизжать было хотела, да он ей рукавицей рот заткнул. Она ту рукавицу кусает… а напрасно! Крепко тубут птаху держит. Гляжу, встряхнул ее безжалостно, крикнул, а на морозе все до словечка слышно: говори! Что барон делал, когда в юрту вползла, ты, змея, говори! И голос бабий слышу. Тихий, плачущий. Лепечет, инда кура из-под кадушки: «Золотую, бает, бабочку рассматривал… под керосиновою лампой… в руках вертел…» Ташурка-то не унимается: из чистого, мол, золота цацка-то?!.. или так, безделка?.. «Из чистого, – баба рыдает, – из чистого, настоящая, я толк в украшеньях знаю, сколь на богатой публике их в ресторации в Урге перевидала…» И я угадал бабу-то по голосу. Машка, Трифона покойного подстилка это была! Машка! Ургинская халда! А барон-то хорош! Золотая, выходит так, бабочка у него в одном кармане кителя… золотой портсигар в другом… а врет через дугу, что денег нетути на еду для нас, солдат?!.. Да ведь ежели она, бабочка-то та, из чистого золота и впрямь, то самое время ее богатым англичанам сплавить, а то – и американцам, далары энти несчастные заиметь, и – хоть оружия закупись, хоть жратвы, да ить мы все, казаки и монгольцы, бурятцы и тубуты, офицерье и поварята, вся Дивизия – мы будем спасены… живы будем… а он тут бабочку ночами в пальцах вертит, под огнем разглядывает!.. Любуется…
А ежели тут бабочку золотую – ему – любимая женщина подарила?!..
Говорят, у барона нашего женка была… Китайка… Да убили ту китайку страшно, бесчеловечно…
А может, и еще какая зазноба была… Или – есть…
Сердце мужчины – столь же потемная тайна, как и сердце женщины… Нас Господь по своему образу да подобию создал – только, несчастных, без Своей милости Господней… Вот мы друг за другом и охотимся всю жись…
Иуда впервые услышал о сокровищах, что якобы зарыты бароном в укромном, скрытом ото всех месте, не от офицеров, не от приближенных барона, не от преданных и верных палачей – Сипайлова и Бурдуковского. Он услышал об этом от Машки.
Он услышал об этом от Машки не тогда, когда она на какой-то жалкий часок приезжала в Ургу, чтобы пересечься с ним, с Разумовским или с Биттерманом.
Он услышал об этом от Машки тогда, когда явился в Азиатскую дивизию, наниматься к барону на службу, под именем капитана Кирилла Владимировича Лаврецкого.
…Усы наконец приклеились достаточно правдоподобно. Он похлопал себя по щекам. Зеркало отразило его новое лицо. А что, актеры вот так и живут. Гримируются, каждый вечер перед спектаклем просиживают перед зеркалами, перед театральными трюмо, накладывают на себя слои краски, напяливают парики, привязывают картонные носы, приклеивают ватные бороды… Лик, лицо, личина. Что ты носишь, Иуда? Твой брат, атаман Семенов, был верен Унгерну. Ты – Унгерна – предаешь.
Главное – не предать себя. Себя.
Он скрипнул зубами. Отодвинулся от зеркала. В слоях зеркальной темно-серебряной бесконечности плыли, дробились черты того, кем он будет зваться отныне.
Машка, Машка… Рваная рубашка…
Именно на Машку он наскочил сразу же, как прискакал в лагерь Унгерна – уже в чужом обличье.
Машка шла по воду на Толу. Коромысло удобно угнездилось на ее широких, грузно-раздавшихся плечах, ведра раскачивались на крюках. Машка была пьяна.
Господи, она же была вусмерть пьяна, и как только заплетающиеся, выделывающие кренделя ноги ее несли?.. – он не понимал. Ему показалось: она вот-вот свалится, упадет вместе с коромыслом и ведрами в грязь. Да, жара спала, начались дожди, задули пронзительные осенние ветра. Ветер рвал с Машкиной головы платок, отгибал полы ее старого, вышедшего из моды пальтеца. Время совершало свой круг. Красное кольцо сжималось. Ты, предатель, может, ты и есть сияющий красный рубин в нищем медном перстне.