Тень стрелы
Шрифт:
– Унгерн ваш друг, о светлейший. Вам его лучше знать. Монголы пока еще обожествляют его. Но ведь барон – не персонаж мистерии Цам. Он человек, с одной стороны, опасный и хитрый, с другой – наивный, как мальчик, впервые оказавшийся в бою. Для него каждый бой – первый. Он опьяняется самим ходом боя. Выстрелами. Криками. Победой. Запахом крови. Да, он докшит. Но для того, чтобы быть государственным деятелем… чтобы быть властителем, императором, наконец, – Доржи провел ладонью по лицу, отирая пот, – он слишком неистов. Он наломает дров на троне. Он… простите… он для этого слишком русский.
– Разве русские – не азиаты? Разве их язык не произошел от языка жителей древних иранских нагорий? От языка древних насельников предгорий
– Да, русские – бесспорно, азиаты. Но в бароне немецкая кровь. Немцы упрямее наших степных баранов, светлейший. Если б Чингисхан был жив, он бы с удовольствием набрал в свое войско германцев. Они смелы и жестоки, иной раз до тупости железной болванки. Они не боятся смерти.
– Тот, кто не боится смерти, – герой, Доржи. Ты не боишься смерти, лама?
Надлежало отвечать немедленно. Красные прозрачные камни внутри золотых языков ваджры сияли нестерпимо. Джа-лама держал в кулаке пурба перед собой, будто собирался нападать на незримого врага.
На миг Доржи представил: один выпад вперед, пурба – внутри него, в подреберье, под сердцем. Холодный пот струями потек по его спине под шелком дэли, под исподней рубахой.
– Да, светлейший. Я боюсь смерти. Хотя я тоже, как и вы, умею умирать. Я тоже, как и вы, учился в тибетском монастыре. Я и по рождению тибетец.
Кинжал сверкал алым в лучах заката. Джа-лама улыбнулся, оскалил желтые собачьи клыки.
– Как ты умеешь умирать, лама?
– Меня учили останавливать сердце.
– Ты научишь меня этому полезному искусству?
– Это искусство нельзя передать просто так. При этом надо год читать определенные мантры, поститься, совершать предписанные обряды, и только потом уже… Вы будете все это делать сейчас, Дамби-джамцан?
Джа-лама опустил руку с ножом. Голову не опустил. Два черных ножа – два глаза – летели впереди лица.
– Нет. Не буду. Ты прав.
– Разрешите снять тырлык, многоуважаемый? Мне жарко. Я вспотел.
– Снимай. Солдаты унесут твою одежду, выбьют ее во дворе, чтобы к тебе не привязались вши. Всюду тиф. Ты не болен? Вижу, вижу, что здоров. Хочешь вина? Французского. «Бордо». Или ты будешь рисовую водку?
– Я почту за честь разделить с вами трапезу, светлейший.
– Девки, девушки… Девки вы мои родные!.. – Она обнимала, целовала, тискала Иринку Алферову, хватала за голое, выбившееся из декольте плечо Анастасию Ворогову. – Аська, что исхудала как, а?!.. А Глашка где?!..
– Глашка?.. Ты что, не знаешь, Мария?.. Не притворяйся… Глашку взяли, весной еще, допрашивали, трясли, как грушу… ничего не вытрясли… – Ирина махнула рукой, сморщилась, отвернулась к трюмо с облезлой амальгамой. – Расстреляли… Сначала снасильничали, потом – пулю в лоб… К стенке, и весь разговор…
– За что?..
Машку всю изнутри обдало лютым холодом. Девок из «РЕСТОРАЦIИ» стали брать и расстреливать, так, это плохой признак. Она прискакала в Ургу на том, на Катином, коне, на Гнедом. «Лендровер» не рискнула у барона выклянчивать. На продукты на Захадыре денег не было, барон ей денег не давал. Огрызался: мне на винтовки Биттермановские не хватит, а мои люди пусть жрут полынь, выкапывая из-под снега! Запасы мяса в Дивизии были на исходе. А зима еще не скоро должна была кончиться.
– За все хорошее. – Ася Ворогова, идеально, как истая парижанка, плясавшая на сцене канкан, отерла лицо руками, вместе со слезами размазывая грим. – Ты что, дура, что ли, не знаешь, какой у нас сейчас тут режим?!
– Знаю. – Машка мрачно глянула на дверь гримерки, рванула старый шарф с горла. – Да ведь Глашка же…
– Ну что, что Глашка? Глашка работала на англичан! Фунты зарабатывала, пройда! А нам еще брехала, что – и на красных! На красных, понимаешь, на красных! Красные близко! Глафиру подкупили… – Анастасия шмыгнула носом. Выдернула стеклянную дешевую сережку из уха, зажала в кулаке. Зло уставилась на Машку. – Это ж так просто, нашу сестру подкупить! Разве мы тут не голодаем?! Разве тутошняя зима не ужасна, не такая же суровая, как в чертовом Иркутске, как в омских снежных степях?! Деньги – кому они не нужны! Хоть американские доллары, хоть китайские! Хоть тараканьи! Не таращь глаза, не прикидывайся! Если б меня покупали – и я б купилась!.. И Глашку, беднягу, вычислил есаул Казанцев, самый унгерновский выслужник, у, морда, рыжая борода, злющий, казак с Енисея… он тут отирался, в «РЕСТОРАЦIИ», с Глафирой переспал, заподозрил что-то, стал следить… людей, видно, своих выделил, конных… за ней по всей Урге и скакали, куда б она ни шастала… А шастала она, сама понимаешь, пес знает куда… Ее и взяли…
– Пытали?.. – Машка сглотнула слюну. Потерла ладонью намазанную срезом свеклы щеку.
– А ты бы как хотела?.. Чтобы – нет?..
– Провались, провались все на свете…
Машку будто тяжелая властная рука метнула к окну. Она схватила с подоконника гримерки свой драный тырлык. Скорее в лагерь. В лагерь скорее. И ее тоже схватят. Если она заявилась сюда, в «РЕСТОРАЦIЮ» – и ее тоже унгерновцы, те, что сейчас жрут и пьют в зале, дымят трубками и гаванскими сигарами, заподозрят в связях с девицами-шпионками; схватят, будут из ее спины нарезать ремни для нагаек, а она будет орать и корчиться, и – что им кричать, обливаясь кровью? Про Разумовского? Про Носкова? Про Биттермана? Про беднягу Ружанского? Про Иуду, в конце концов?! Да, тот заговор, с Ружанским, рухнул. Поручик поспешил. Ему все говорили: не спеши! – да ведь он не послушался. Молодой, надменный, зеленый, дерзкий, горячий. Жену хотел спасти, а вышло… Она, содрогнувшись спиной и всеми потрохами, вспомнила, как белокурую Елизавету бросили на растерзание казакам, офицерам и всем изголодавшимся по бабам мужикам Дивизии. А вокруг бушевала монгольская весна, из-под прошлогодней травы лезла свежая, нежно-зеленая, как изумруды в золоченой короне Очирдара в Гандан-Тэгчинлине… И Елизавета сначала кричала, потом – хрипела, а потом уже – даже и не дышала… И ее обливали водою, чтобы она пришла в себя и увидела, как вешают на Китайских воротах ее мужа…
– Куда ты, Машутик?.. сейчас Ивану Ильичу прикажу, бутербродиков с икрою пришлет… мы сегодня знатно плясали и голосили, мы – заработали…
– Нет, девушки, нет, пташки мои… Еду… еду…
– Да куда едешь-то, подруга?!.. Где ты – теперь – обретаешься?..
– Я-то?.. Да так… везде… где придется…
Иринка Алферова придирчиво, почти презрительно оглядела Машку с ног до головы. Усмехнулась. Подмигнула Аське.
– Оно и видно. Обтрепалась ты, мамзель! Не грех и за собою последить. Что ж ты так распустилась? – Ирина взяла двумя пальцами грязный кружевной ворот Машкиной кофтенки. – Одна из лучших певиц и танцовщиц этой вшивой забегаловки… До чего ты докатилась, матушка моя! Стыдно мне за тебя! И растолстела… Тебя, честно скажи, что, никто не хочет уже, такую-то толстуху, да?.. – Свист Ирининого издевательского шепота ожег ей ухо. – Никто… в постель не тащит?..
– И не надо! – Машка несильно ударила Алферову по руке. – И не нуждаюсь!
Ну не будет же она говорить шалаве Иринке, что она стала еще худшей проституткой, чем можно было ей когда-то представить, что она ложится и под красных, и под белых, и под китайцев, и под барона, и что все, все, все эти клиенты ей платят, платят, платят – не за спанье, не за дерганье ногами и чревом, как раньше, а – за сведения, сведения, сведения… И что она кладет эти грязные деньги, эти сальные доллары, эти захватанные тысячью пальцев фунты, эти поганые керенки, эти китайские вонючие бумажки – в банк, в банк, в банк… В банк «ВОЛЬФЕНЗОНЪ и Компания», что здесь совсем рядом, стоит завернуть за угол…