Тени пустыни
Шрифт:
— Вах, душа моя, какое упущение старого рассеянного Али! Ах, тьфу–тьфу!.. Посредством колдовства я лишил вас свободы, но в силах моего колдовства перенести вас в рай. А ну, красавица, живо на кухню. Принеси нам поесть.
Желтые шаровары мелькнули в дверях.
— Скажите, мой юный философ, — проговорил вкрадчиво Али Алескер, пока девушка бегала на кухню, — а зверь… э–э… в пустыне тоже заказывает себе ужин перед тем… эх… тьфу–тьфу, когда собирается умирать?.. Прелестно… Ого, мы вместе сделаем с вами еще немало дел.
Но Зуфар не ответил. Он с жадностью накинулся на блюдо с кебабом, принесенное прислужницей в желтых шароварах. Ему
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Британия!..
Ты слабому на грудь ногой ступила,
Восстанет он — пяту твою стряхнет.
Ты ненависть народа заслужила,
И ненависть его тебя убьет!
Ветры…
Надоедливые, невыносимые ветры. Они доводят до сумасшествия. Они дуют днем и ночью, летом и зимой. Даже неприхотливая колючка и та вся скручивается под ветром. А уж о деревьях и говорить не приходится: их гнет, перекручивает, комкает. И кто их знает, как умудряются они цепляться за скудную солонцеватую землю.
Скорченный, скрюченный собиратель соли теймуриец говорил всегда о себе, шамкая перекошенным беззубым ртом:
— Я сын песка и ветра.
Согбенный, но крепко сбитый, с ощипанной ястребиной шеей, он хранил всегда суровую важность сына пустыни. Достойный он был старик, с аристократическим, полным пышного высокомерия именем.
Тадж–э–Давлят–э–Мухтар–э–Шах Осиёхо звали его, что значило примерно Корона Благородного Государства, Царь Мельниц, хотя положение в обществе теймуриец занимал более чем скромное: он добывал соль и размалывал ее на мельнице. Удивление вызывала эта мельница. Высокая стенка из грубо отесанных камней, обращенная в сторону господствующих ветров, имела узкую щель. Против нее размещалась деревянная ось с лопастями из плетенок. Ветер, врываясь с силой сквозь щель, крутил ось и жернова… Вот и все нехитрое сооружение… Но мельница та была собственностью теймурийца, и он был хозяин. Наибольшее удовлетворение доставляло старику, когда его величали полностью, а особенно если приставляли к имени — Царь Мельниц. Когда–то так прозвал старика начальник Хафского уезда, большой шутник.
Впрочем, какой же Тадж–э–Давлят–э–Мухтар–э–Шах Осиёхо старик? Круглые совиные глаза его блестели совсем молодо. Ему едва ли исполнилось лет сорок. Сколько ему точно, он не знал. На вопрос, когда он родился, Царь Мельниц отвечал: «Когда шах Каджор на трон садился, я уже взрослым был. А что значит взрослым? Ослов гонял в Мешхед».
— Я сын песка и ветра, — хихикал он, и по лицу его разбегались сеткой морщины. — Ветер мне иссушил кожу, песок съел жир, а английские сахибы выкрошили зубы. Молоты–кулаки у английских сахибов.
Он приковылял поближе и шепотом спросил Гуляма:
— Извини, горбан, не бей меня. Твоя жена из инглизов? Я служил носильщиком в войске инглизов. Я знаю, как дерутся офицеры–инглизы. Ты, я вижу, афганец, а жена у тебя не афганка, не персиянка… Не сердись… Я хотел сказать тебе одну вещь, а вдруг она рассердится…
— Она не англичанка, — сухо сказал Гулям.
Ветер утомил его ум и тело. Он устал, как только может устать человек, и физически и духовно. Хафский ветер изнурил его. Болтовня мельника надоела до отвращения. Ужасно претили фамильярность, панибратство. На Востоке каждый должен знать свое место. «Если всякий сброд ни о чем не помышляет, кроме куска лаваша, он есть сброд». Беззубому калеке с его пышным именем следовало понимать, какое неизмеримое расстояние отделяет его, полунищего персидского мельника, от Закира Карима Гуляма, полномочного афганского векиля.
Поставить ничтожного мельника на место… Но что скажет она, его ненаглядная, его горный подснежник, как мысленно звал он с нежностью свою беленькую жену, золото волос которой приводило его в неистовство… Что скажет она, если он позволит себе грубое слово в разговоре с маленьким человеком? Что подумает его жена, выросшая и воспитанная в уважении к простому человеку труда? Руки чешутся дать подзатыльник надоедливому болтуну… Но потом на тебя с такой укоризной глянут серые глаза… Нет, пусть болтает мельник. А этот Тадж–э–Давлят внушает, пожалуй, своим видом уважение. Сколько в нем торжественного спокойствия, порожденного вечной борьбой с ветром и пустыней!
Нет, не стоит спорить, лучше спрятаться за каменной стенкой от ветра и песка и терпеливо ждать, когда наконец спадет зной и наступит время ехать дальше… Что только сулит путь? Счастье и наслаждение земного рая с молодой женой или ночь гибели и тьмы?.. А сейчас…
Ветер. Песок. Зной.
Хафский ветер нес массу песка, крупного, острого. А более сильные порывы бросали даже мелкие камешки, больно ударявшие в лицо.
Ветер. Песок. Разговоры, монотонные, как стодвадцатидневный неутомимый ветер. Далеко маячил в раскаленной мари купол древней сардобы*. Говорят, там холодная, прозрачная вода. Говорят, около сардобы разбит барбарисовый сад и виноградник… Не верится. Кругом плоская, без горизонта степь, твердая, как стол, выметенный веником ветра…
_______________
* С а р д о б а — кирпичный купол над водоемом. Построенные в
средние века, сардобы и сейчас встречаются на караванных путях в
пустынях.
…Англичанка? Мельник принял его нежную, прекрасную спутницу жизни за англичанку!
Мельник, видимо, не любит англичан — инглизов. Имя инглиза без проклятия не произносят на Востоке. Свирепо поглядывал теймуриец–мельник на жену векиля, пока думал, что она англичанка.
— А вы знаете, дорогая Настя–ханум, — сказал Гулям, — мельник принял вас за английскую леди. Ха… Мою любимую жену, жену человека, который бесится от слова «инглиз». Мой дед стрелял в англичан, когда они душили племена свободных пуштунов. Мой отец сражался с англичанами, обратившими мои горные долины в страну гнева. Сердце разрывалось у меня, мальчика, при виде храбрецов, рыдающих от бессилия перед жерлами пушек. Мальчиком я направлял слабыми руками дуло винтовки в англичан. Но что может самый храбрый из храбрых, когда у него лишь ружье, а на голову ему железные птицы сбрасывают бомбы?! Храбрецу остается только ненавидеть, ненавидеть и еще сто раз ненавидеть.
— Тут такой ветер, и я так устала, — проговорила чуть слышно ханум, не приподняв даже кончик прозрачного шарфа. — Мне трудно в такую жару думать о каких–то англичанах… Когда наконец кончится пустыня? По–моему, пустыня хуже англичан.
Лицо Тадж–э–Давлята еще больше перекосилось. Он так и застыл на месте, держа в руках миску с верблюжьим молоком:
— Горбан, позволь заметить… Не подумай плохого, но твоя уважаемая ханум… о… ханум только по своей доброте может говорить такое. Я все хочу сказать и не решаюсь.