Теперь всё можно рассказать. По приказу Коминтерна
Шрифт:
Я гулял по Филёвской пойме. Встал я в тот день относительно рано, – часов эдак в восемь. Уже в девять пошел гулять.
Сначала прошел всю улицу Барклая, затем через Филёвский парк выбрался к реке.
Очень скоро я миновал тенистую западную часть поймы и уже не столь стремительно ковылял через часть восточную.
Пойма там вплотную примыкает к жилым домам.
Я устал. К тому же от утренней прохлады к тому моменту не осталось и следа. Начинался знойный и чрезвычайно душный московский летний день.
На сапфировом небе не было ни облачка.
Я шёл по широченной,
Я был уже совсем уставшим, просто с ног валился от жары. Решил, что не буду доходить до конца поймы. Пойду лучше к универсаму, – сяду там на автобус и поеду на Фили. Оттуда домой пойду. Заодно и в «Ашан» загляну. Куплю себе хлеба.
Но перед этим, подумал, неплохо было бы хоть разок купнуться в Москва-реке. Освежиться, так сказать.
А тут надо сказать, что в той части поймы как раз находятся очень хорошие уединенные пляжи. В первой половине дня солнце туда не заглядывает, а потому там весьма свежо и совсем не жарко. И обыватели не докучают.
Самый крупный из этих пляжей расположен как раз недалеко от универсама. Каких-нибудь триста метров дворами пройти, – и пляж. Вот туда-то я и решил спуститься.
Спустился. Спуск туда крутой довольно, чуть ногу о торчащий из земли корень не расшиб. Но это того стоило.
Красотища была неописуемая!
Сам пляж весь в тени, а другой берег с его высоченными домами, выстроенными в подражание сталинской архитектуре, – просто горит весь солнечным светом, напоминая некий сказочно прекрасный город будущего со старинной футуристической открытки.
Солнечные лучи радостно играют на весело колыхающихся волнах ярко-синей воды. И тишину нарушают лишь едва слышный плеск воды, суетливые крики чаек да изредка разрывающий воздух гул судовых сигналов вдалеке.
Падающие на водную гладь лучи разбегаются от нее тысячами крохотных солнечных зайчиков, табунами скачущих по листьям нависших над этим уединенным местом могучих деревьев.
И там я увидел его.
Миша стоял в десятке метров от меня.
Одет он был в чёрные физкультурные шорты, чуть-чуть не доходившие ему до колен, и точно перламутр переливающуюся на свету желтую футболку из синтетической ткани.
Он стоял босыми ногами на мокром песке, и волны прибоя ласкали его не знавшие усталости и переутомления стопы.
Неподалеку валялись на истоптанной, почти уничтоженной отдыхающими траве его шиповки.
Он мало теперь походил на того субтильного мальчика, каким я знал его в годы моего учения в 737-й. От прежней худобы не осталось и следа: теперь передо мной стоял не тот склонный к бабским ужимкам и от всего робеющий хлюпик, а весьма уверенный в себе и даже чуть нагловатый, но не агрессивный на вид парень с рабочей окраины, – крепкий и коренастый.
Всё та же гитлерюгендовская стрижка теперь прекрасно ложилась на его потемневшие едва ли не до черноты волосы. Вздернутый некогда нос расправился, вытянулся вперед и напоминал теперь утиный клюв. Пухлые щеки сдулись, превратились в скулы, хотя и весьма широкие.
Футболка теперь не болталась на нем как на огородном пугале (а именно такой вид она придавала ему в былые времена), – нет, теперь она плотно обтягивала его молодое крепкое тело, так и пышущее за версту здоровьем. Гордо выступающая вперёд грудь геометрически рифмовалась даже не с торчащим (это было бы слишком низкое слово для такой красоты), а скорее вальяжно выкатывающимся, подобно могучему артиллерийскому орудию, пивным животом.
Его красивые, мощные, до темноты загорелые ноги плотно упирались в мокрый речной песок.
Крепкие толстые руки, кожа которых также была выжжена южным солнцем, превратившим и без того смуглого юношу в мулата, – были опущены по швам.
Голова его крепилась на толстую мускулистую шею. Задница была безразмерна.
Он просто стоял там и смотрел на реку, совершенно не замечая меня.
Он был прекрасен.
Не знай я, кто передо мной, – принял бы его за современного апаша. Вид у него взапрямь был как у настоящего французского гопника, только что вылезшего из какой-нибудь парижской подворотни.
И да: Миша был гламурней некуда.
– Czy ty J'ozef? – окрикнул я старого друга. – Dzie'n dobry! Jak ziwot?
– Jesten bardzo dobrze, – ответил Метлицкий. – Jak ty?
– Dobrze… – как-то вяло и приглушенно ответил я.
С минуту мы стояли молча.
Потом я подошёл к нему, и мы разговорились.
Болтали то по-русски, то по-польски, то по-латински.
Это был бойкий мальчишеский треп, пересыпанный смачными описаниями известных сцен и солёными шутками.
А потом? А потом мы решили тряхнуть стариной, и у меня был просто божественный секс в камышах.
Короче, этот самый Метлицкий и предложил мне служить мессы.
Вот это были мессы!
Ну и мессы же это были…
Вы только представьте себе.
Звенит звонок. Начинается большая перемена.
Двери класса неспешно отворяются, и оттуда, подобно развернувшему все паруса фрегату, – выплывает разодетый в невиданного покроя одежды мальчик.
Одет он в гигантских размеров юбку на металлическом каркасе, столь широкую, что она едва не застревает в узком коридоре. Этот дьявольский кринолин такой длинный, что ноги мальчика не видны вовсе, и такой неудобный, что несчастный не идет, как все нормальные люди, а переваливается с ноги на ногу.
Сверху на мальчика нахлобучен безразмерный кафтан с рукавами до пола. Голову его венчает полутораметровый бумажный колпак, из которого в противоположные стороны торчат две телевизионные антенны, между которыми натянута простыня.
Да, собственно, всё это великолепие сшито из розовых простыней.
Юбка, рукава и колпак увешаны десятками мелких колокольчиков.
Под пение псалмов и улюлюканье толпы мальчик проходит к своему обычному месту для проповедей, – к туалету. Двое волонтеров несут за ним четырёхметровый шлейф, прикреплённый к самой юбке посредством булавок.