Тернистый путь
Шрифт:
Мы ужинали, попивая терпкое, черно-рубиновое цимлянское, и неторопливо беседовали.
Говоря языком газетных реляций, беседа протекала в теплой и сердечной обстановке.
Сначала разговор вертелся вокруг московских театральных и кинематографических тем: меня спрашивали, я отвечал. Отвечал, а сам все поглядывал на знаменитую доярку. На первый взгляд она казалась хрупкой женщиной, типичной старой русской крестьянкой в белом платочке, повязанном по старинке узлом под подбородком, с глубоким взглядом умных, темных, чуть усталых глаз. Но ее руки, лежавшие на коленях, широкие в
Каюсь, что я задал ей типично городской, легкомысленный вопрос:
— Существует такое мнение, что корова — тупое животное. А как вы считаете, Пелагея Степановна?
Она взглянула на меня неодобрительно.
— Это у кого же такое мнение?
— Считают… некоторые!
— Сами они, наверное, тупые… некоторые эти! Корова очень даже понятливая скотина, если с лаской к ней подходить. А на ругань или на грубость какую она, конечно, непонятливая!
И пошел интереснейший рассказ о коровах!
И вдруг во время этого монолога Пелагея Степановна сунула руку в карман своей жакетки и вместе с носовым платком вытащила нераспечатанный конверт.
— Письмо какое-то получила, — сказала она, адресуясь к Георгию Анисимовичу. — Пошла к тебе, не успела прочитать. А надо прочесть. Может, что срочное.
Она разорвала конверт, вытащила бумагу и, вооружившись очками, стала читать какой-то машинописный текст
По мере чтения лицо знаменитой доярки как бы вытягивалось в длину. Улыбчивое его выражение исчезло, стерлось. Лицо стало растерянным и смущенным И немножко обиженным. Но, пожалуй, все же больше смущенным.
— Что там такое, Пелагея Степановна? — тревожно спросил хозяин дома.
— Да вот, прочти!
Георгий Анисимович взял у старушки бумагу и громко прочитал:
— «Областной музей краеведения просит вас сдать в музей для хранения на вечные времена ваш а) халат, б) платок головной, в) подойник. А также ваш костюм, в котором вы были, когда обратились к землякам с вашей прочувствованной речью. Стоимость костюма может быть вам компенсирована…»
За столом, где только что шел интересный, живой разговор, стало тихо. Воцарилась та неловкая, неприятная тишина, о которой лирики говорят: «Тихий ангел пролетел!», а прозаики: «Дурак родился!»
— Да что они там… — начал было Георгий Анисимович, но вовремя спохватился и, покосившись на жену, не сообщил нам, что именно стряслось с работниками областного музея краеведения.
— Костюм им отдать?! — с тем же смущением, вопросительно пожав узкими плечиками, сказала знаменитая доярка. — Если нужно для народа, пожалуйста! Мне костюма не жалко… Хоть он и новый почти. И шерсть довольно приличная. Только что в нем особенного? Костюм самый обыкновенный, таких тысячи Ордена ему вид придают, это верно, но не могу же я свои награды… в музей! Я ведь еще…
Она не договорила, поднялась
— Знаете что, тетя! — горячо сказала Мария Петровна. — Вы отдайте халат, платочек и подойник, бог с ними. А костюм не отдавайте. Он у вас еще совсем хороший. И зачем вам возиться, другой шить?!
В глубоко запавших глазах Пелагеи Степановны зажглась лукавая смешинка. Она вздохнула и тонким, нарочито бабьим, деланным голоском сказала:
— Милая, так ведь опоздали они, областные-то. Уж забрали у меня все: и халат, и платок, и подойник!
— Кто забрал, тетя?!
— Московская девушка приезжала. Тоже из музея. Шустрая такая! Пристала как с ножом к горлу: отдайте да отдайте! Пришлось отдать! Она халат мой себе на плечо, платочек на голову, подойник в зубы. И бегом на станцию. Так что пусть не обижаются областные. Всю как есть меня уже обобрали. Нечего давать. Бог подаст!
Ушла наша доярка. Я тоже попрощался с гостеприимной Марией Петровной и отправился на ночевку. Георгий Анисимович вызвался меня проводить.
Был тихий вечер. В наступившей темноте уютно тонули графически четкие квадраты добротно рубленных изб. Лениво перебрехивались собаки. «Гав-гав» — хриплым, стариковским басом лаял на одном конце села какой-то, видать, заслуженный, поседевший на своей сторожевой службе кобель, словно говорил: «У меня все в порядке. А у вас?» И сейчас же с другого конца звонко отвечала ему молодая, только начинающая охранную деятельность, но явно талантливая собачонка: «Гав-гав-гав! И у нас порядок!»
Некоторое время мы шли молча. Георгий Анисимович сердито сопел. Потом взял меня под руку и сказал:
— Знаете, никак не могу успокоиться с этими музейщиками. Ведь подумайте, какая, — он замялся, подыскивая нужное слово, — какая неделикатность!
Неделикатность! Точное слово было найдено. Теперь мне ясно было, что стряслось с областными музейными работниками. Несмотря на всю внешнюю уважительность и даже почтительность тона их письма, адресованного Пелагее Степановне, оно, это письмо, дышало грубо-чиновничьим неуважением к человеку. В глазах «музейщиков» знаменитая доярка, старая женщина, была только «экспонатом», центральной фигурой «экспозиции», всем чем угодно, но только не живым человеком.
— Я прошлым летом был на юге, в маленьком городке, — снова заговорил Георгий Анисимович. — Смотрю, вывеска: «Краеведческий музей». Зашел. На одном стенде — трубка знаменитого партизана Отечественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года Дениса Давыдова, на другом — пуговица от мундира наполеоновского гренадера. А Наполеоном в этих местах даже и не пахло: до старой смоленской дороги отсюда тысяча, а то и больше километров! В чем дело? Оказывается, предок местного помещика дружил якобы с Денисом Давыдовым. А принадлежала ли сия трубка самому поэту-гусару — это еще тоже бабушка надвое сказала! Говорю заведующему музеем: «Неужели ваш район только пуговицей наполеоновского гренадера и знаменит? А где ваши люди, прославленные вояки и труженики?» Обиделся. «Есть и наши!» Откуда-то приносит две базарные фотографии. Лица искаженные, расплывчатые. «Вот, говорит, пожалуйста, ударники наших полей».