Территория жизни: отраженная бездна
Шрифт:
Алёша ждал, но никто не приходил. То одна, то другая фигура появлялись на ведущей к корпусу тропинке, но всё это были не те, не те… Тревожно и маятно становилось на душе у мальчика. Бабушка ведь уже старенькая, вдруг и с ней что-то случилось? Как с мамой?..
Всё раннее детство, пора столь счастливая для большинства людей, отложилось в его исколотой, подобно больному телу, памяти, как сплошная чреда страхов, лишений, потерь, боли… Больше всех на свете Алёша любил маму, и, когда случалось ему, от природы болезненному и слабому, сильно хворать, то не так страшны и тяжки были ему его собственные боли, как сознание того, что боли эти ещё хуже терзают мать. Сознание своей невольной вины перед ней.
Мама была такой красивой, такой доброй и умной! Она так заслуживала счастья! И могло бы оно быть у неё, совсем другая жизнь могла бы быть, если бы не Алёша. Другие дети – радость для родителей. Их
Алёша был слишком мал, чтобы хорошо помнить всё, что случилось с ним, с ними. Но врезалось в память, как мать вдруг резко изменилась. Практически перестала есть, стала читать вслух какие-то непонятные тексты, прежние красивые платья сменил странный серый балахон. Мама вдруг отстранилась от него, глаза её отныне смотрели куда-то мимо, и от этого отсутствующего взгляда мальчику становилось страшно. Потом появились какие-то неведомые люди, мужчины и женщины, одетые схожим образом, с которыми мать пела непонятные Алёше песни. С этою компанией оказались они вскоре в какой-то глухой деревне, до которой долго-долго ехали поездом… На новом месте жительства мама совсем перестала обращать на Алёшу внимание. Он и другие дети, бывшие в общине, были заброшены, предоставлены сами себе и росли, как зверята, маугли… Даже хуже, потому что зверят любят их матери, об их пропитании заботятся. И Маугли любили волки, приемным сыном которых он стал. Алёшу не любил никто. Его уделом стали холод и голод, вечный поиск еды… Одежда его износилась, тело зудело от укусов вшей. Но никому до этого не было дела… Однажды ночью в деревне начался пожар. Алёша и ещё несколько детей и взрослых успели выбежать и потом скитались по лесу, немало замёрзнув. В лесу их нашли спасатели и распределили кого куда. Отмытого и впервые накормленного Алёшу – во временный приют. Здесь нашла его бабушка и долго рыдала, видя, как истощён и напуган её внук. Её хлопотами его перевели в другой приют, поближе к родному дому, чтобы бабушка могла его навещать. Забрать внука старой и хворой женщине не разрешили… Так и жили теперь от встречи и до встречи, надрывая сердца и изматывая бабушкины таящие силы… И так далеко было ещё Алёше до совершенных лет, когда чиновные, ничего не понимающие указы, наконец, перестанут быть таковыми для него, и он сможет стать опорой для единственного родного человека!
Приют, где он находился уже несколько лет, мальчик ненавидел. Прежде здесь была старинная усадьба, своего рода «дворянское гнездо». От тех незапамятных времён сохранились толстые, крепкие стены, шикарная лестница у парадного подъезда, по которой дети, однако же, не ходили, так как их выпускали на прогулку со «служебного входа», то бишь входа для прислуги. От былого великолепия остались также колонны, пара изрядно обшарпанных львов, которых ребятня особенно любила, и руины фонтана, который никогда не бил, и разная мелочь вроде вензелей, остатков лепнины, балясин и прочих барских излишеств. Всё же прочее было переделано со свойственной переделывателям безжалостностью. Потолки бывшей усадьбы сочли чрезмерно высокими, а потому из каждого этажа сделали два, мало беспокоясь о том, что теперь потолки стали слишком низкими и словно придавливали ходящего под их сводами. На окнах первого этажа установили почти тюремные решётки, на остальные – пожалели денег – авось, никто не выпрыгнет. При этом великое чудо составляли коммуникации дома. Горячая вода в нём бывала не дольше полугода, её вкупе с отоплением легко могли отключить зимой из-за вечных неполадок в котельной, тогда в просторные палаты – каждая на двенадцать человек – вносили маленькие обогреватели, чтобы уж не обогреть (тепла от этих агрегатов хватило бы лишь на меленькую каморку), но хотя бы немного осушить влажный воздух. Первый этаж в такие дни заледеневал, стены его часто бывали покрыты плесенью, и лишь крысы чувствовали себя там вполне комфортно.
Огромные палаты были несколько лучше казарм и камер: узкие, пружинные кровати были всё-таки одноярусными. В остальном уровень был сходный. У каждой кровати стояла крохотная тумбочка, обыкновенно, пустая, поскольку держать в ней что-либо было невозможно из-за частых случаев воровства. Да и хранить детям, в общем-то, было практически нечего.
Если случалось поймать кого-то за обчищением чужой тумбочки, то воспитателям об этом факте докладывалось редко, разбирались сами – попросту били проштрафившихся, устраивали «тёмную». Били жестоко. Не только за воровство, но и за «стукачество». За последнее – особенно сильно…
Часто с неизменным чувством стыда Алёша вспоминал тщедушного паренька Костю, в котором отчего-то заподозрили стукача. Его били не однажды, над ним издевались, отнимали вещи. Набрасывались всегда – стаей – против одного. В этой стае был и Алёша, тогда ничего ещё толком не соображавший, но только дико боявшийся оказаться вне этой стаи, а, значит, против неё – её жертвой. Позже он не раз вспоминал лицо Кости, и чувствовал болезненный до слёз укол совести.
Его самого травили не за воровство, не по подозрению в чём-либо, а просто от скуки, просто от того, что он не мог и не умел дать отпор, просто потому, что травить беззащитную жертву отчего-то всегда весело – веселятся же «доблестные» охотники, вооружённые до зубов, целой сворой псов травящие одного единственного зверя. Именно в положении такого зверя был Алёша первое время пребывания в «усадьбе». Свора всегда нуждается в жертве, чтобы чувствовать свою «силу». В этом таятся истоки пресловутой «дедовщины», поминаемой отчего-то только в связи с армией в то время, когда она есть везде, где собирается хотя бы малый коллектив вне зависимости от его возраста и уровня интеллекта.
Бывши жертвой сам, Алёша не смел сам становиться стервятником. Но в тот момент стал. Стал, возликовав, что отныне жертва не он и стремясь скорее вписаться в стаю, став частью её, обезопасив тем самым себя. А как лучше оказать свою верность, нежели участием в травле другого?.. Алёша никогда не бил сам, но всегда был рядом, но потешался и присоединял свой голос к голосам бивших. Он впитывал закон джунглей: выживает сильнейший, или ты проглотишь, или тебя, каждый сам за себя, не лезь, пока тебя не тронут. Подлая и страшная мораль – в ней воспитывались души, и с этим воспитанием им предстояло однажды выйти в мир, к людям, которые, впрочем, этой моралью жили сами, может быть, не вполне осознанно, ощущая себя при этом добропорядочными на том основании, что и они не бьют сами, а лишь проходят мимо, когда бьют другого.
В отличие от стукачества воровство не считалось в «усадьбе» большим преступлением. Таковым оно было только в случае, если младший что-то крал у старшего. Старшие имели право брать у младших всё – это было не воровством, а нормой. Воровство же с общей кухни и вовсе было настоящей доблестью. Дети «усадьбы» никогда не бывали сыты. Чувство голода преследовало их неотступно, и по ночам, когда дежурные нянечки мирно засыпали, они пробирались на кухню и воровали там сахар и порезанный ломтями хлеб, хранившийся в больших железных кадках. И эти куски чёрствого хлеба, с замиранием сердца выкраденные, и тайком поедаемый под одеялом, казались им самой вкусной пищей на свете!
Развлечений в «усадьбе» было немного: единственный телевизор, включаемый два раза в день (утром – мультики, вечером – сериал, повествующий о какой-нибудь неземной любви, над которой горькими слезами плакали нянечки и старшие девочки).
Любовь «настоящая» тоже была развлечением. Во всяком случае, для малышни, наблюдающей её со стороны. Однажды разгорелось пылкой страстью сердце шестнадцатилетнего джигита Арсена к прекрасной пятнадцатилетней Анфисе… Она пряталась от него в единственном недоступном месте – женском туалете, и он долго просиживал у его дверей, немало веселя, а подчас и смущая, входивших и выходивших подруг «Джульетты».
«Начальство» подобных романов, естественно, не одобряло, опасаясь, что «дело может зайти слишком далеко», как сказала медсестра Клавдия Александровна няне Шуре. Клавдию Александровну, дородную, сварливую бабищу, подчас не стеснявшуюся распускать руки, в «усадьбе» не любили, зато няню Шуру, милейшую старушку из сказок, которые она во множестве помнила наизусть и часто рассказывала, обожали все.
Куда «может зайти дело» Алёша тогда не понял, как не вполне понял и сцены, которую случайно застал, гуляя в парке. Парк этот был ещё одним развлечением скудной жизни воспитанников. Здесь они играли, строили шалаши, мечтали… Когда-то он был вполне ухоженным под стать усадьбе, но за долгое время превратился в более или менее дикий лес: даже дорожки почти заросли. Часть его, примыкающая к зданию, была огорожена высоким забором, и на ней силами воспитанников ещё поддерживался некий порядок, за забором же начиналась настоящая глушь, в которой нередки были ограбления и даже убийства прохожих.
Однажды, гуляя в парке с приятелем Лёнькой, Алёша услышал в кустах странную возню. Подкрались поближе и затаились, наблюдая. Это были Арсен и Анфиса.
– Ань, ну, чего ты кочевряжишься? – говорил джигит, целуя зардевшуюся девушку. – Мы ж давно этого хотели!
– А если увидят? – слабо сопротивлялась натиску Анфиса.
– Да кто нас здесь увидит?! Всё нормально будет! – пообещал Арсен, расстегивая ремень на своих штанах.
– Погоди! Если узнают, тебя же переведут куда-нибудь!