Террор на пороге
Шрифт:
— Нет и не будет!
— Почему-у? — бестактно полюбопытствовал я.
— Годами над ними кудахтать… без всяких шансов на благодарность!
Видимо, он не желал оказаться в положении своих родителей.
В телесериалах и кинобоевиках он не расставался с мощным отрицательным обаянием. Словно автоматом Калашникова приканчивал им людские надежды и судьбы. Его заодно и Киллером тоже прозвали. Но в смысле психологическом…
И все же, зная о его прозвищах, я на целый сезон позвал Киллера и Собакевича в свой театр. Который, как диагностировала критика, тяжко недомогал… Приглашая кинокумира, я прибегал к лекарству, вызывающему много «побочных явлений», но,
Талант со мной торговался, а я, картинно хватаясь за голову, уступал. Договор он перечитывал и подписывал с алчным дрожанием рук.
Кинозрители и фанаты телеэкранов были им заворожены… Среди коллег о его нраве ходили пугающие легенды, кои, увы, легендами вовсе не были. Но не одними же его и своими коллегами я собирался заполнять зрительный зал!
Он был человеком без возраста: ему можно было дать тридцать пять, но и пятьдесят восемь — то и другое, как ни удивительно, не имело значения. Непроходимая каштановая шевелюра будто опиралась на седые виски. Поговаривали, что именно в этих каштановых зарослях, как в бороде Черномора, и таилась сила, наповал сражавшая киноманов. Нечто демоническое угадывалось и в резких, отточенных чертах лица, а глаза источали либо насмешливость, либо высокомерие. Фамилия была созвучна его манерам и казалась псевдонимно выразительной: Наскоков.
В повседневности отрицательность оставалась при нем, а мощное обаяние исчезало: он уже не был тем прицельным обаянием вооружен — и, оставаясь Собакевичем, Киллером быть переставал.
Я предупредил, что, коли наша труппа не желает стать трупом, дурной нрав» гостя придется перетерпеть.
Для возрождения моего занемогшего театра необходима была сенсация. Ее подсказала зарубежная пьеса, главную роль в которой я и предложил Киллеру. Его появление в театре должно было обернуться ошеломляющей неожиданностью. Прежде всего потому, что кинокумир впервые оказывался на сцене. К тому же ведущий персонаж пьесы, олицетворяющий милосердие и добропорядочность, по воле драматурга был религиозным евреем. Зрителям, до которых тоже добрались слухи о шовинистических воззрениях актера, предстояло увидеть и услышать, как он деяниями своими восславляет иудейскую сострадательность и ее готовность даже иноверцам протягивать руку спасения.
Слухам доверяют охотней, чем фактам, — по этой причине зрители не склонны будут догадываться, что у их кумира никаких прочных воззрений и убеждений нет, а есть подталкиваемая характером привычка поддерживать все, что принято считать негативным. Может, он, не задумываясь, подстраивался под свое отрицательное актерское обаяние?.. Однако за ту зарплату, которую я «уступил», он, также не чересчур призадумавшись, согласился поискать в себе обаяние противоположное.
«Отыщет ли?» — нервно напрягся я.
— Вы — русский человек… Почему выбрали еврейскую пьесу? — поинтересовался. Наскоков.
— Это пьеса американская.
— Но автор, полагаю… если покопаться…
— Я не копался.
И дабы найти общий язык, возвестил:
— Следующей премьерой сезона станет отечественная классика. — Вдруг меня зачем-то прорвало: — Кстати, название — «Без вины виноватые»— вполне относится и к евреям. Хоть Островский этого в виду не имел.
Наскоков сумрачно промолчал.
Я давно понял, что скупость — это болезнь. Бедного нельзя обвинить в скупердяйстве: его бережливость — это вынужденное стремление выжить. Назвать
Подобным недугом страдал и актер, имевший сразу два прозвища. Он напрашивался и на третье: Плюшкин. Но я тайно, хоть и жестко потребовал, чтобы в театре его именовали по имени-отчеству или, в крайнем случае, по фамилии. Все предпочли фамилию.
Согласно драматургии, процветающий бизнесмен зарабатывал, чтоб раздавать. Деньги тяготили его, если не находились в благотворительном обороте. Репетиции этих сцен поначалу давались приглашенной знаменитости с мученическим трудом. Он расставался с деньгами своего персонажа, как с собственными… Руки выражали это уже знакомой мне дрожью. Авторский текст противоречил интонациям, с которыми произносился, жестам и мимике. Актер разрушал образ, созданный драматургом.
Жена бескорыстного’ бизнесмена, которая должна была с первой до последней сцены супруга боготворить, свой текст обрывала и восклицала, обращаясь ко мне:
— Я не могу любить этого человека!
— Еврейки никогда меня не любили… — огрызнулся он однажды в ответ.
Чаровница Берта, одна из признанных «звезд» моего театра, которую стойко считали и моею любовницей, хотя, к сожалению, этого не было, — полностью осознавала свои достоинства и потому наскоковского откровения не стерпела:
— Вас, я слышала, одна за другой покинули две жены. Они, говорят, еврейками не были.
— Собираете сведения? — проворчал он.
Я вмешался и вскричал:
— Вы не можете жить друг без друга! Обязаны сами в это поверить и убедить в этом нас!
Не покоренных ею мужских сердец Берта на своем женском пути не знала. Среди поверженных попадались и юдофобы. Безнадежность своих атак они объясняли сионистскими убеждениями Берты, которых не было.
В перерыве я зазвал «звезду» в свою режиссерскую комнату.
— Влюби его в себя! Что тебе стоит?
Откровенно говоря, на успех даже Берты я в данном случае не слишком рассчитывал.
Вечером того же дня Берта подкараулила меня на лестнице.
— Наскоков уверяет, что для евреев типичней беспощадный шекспировский добытчик Шейлок, чем блаженный, продуманный благодетель. В оправдание он тут же перечислил своих знакомых еврейской национальности, нажимая на отчества. Я все же ему ответила: «Вам сподручней, не сомневаюсь, сыграть Шейлока: вы бы изобразили себя самого!» И спросила: «А то, что Шейлок страдальческая фигура, вы отбросили в сторону?» Что он ответил? «Сие придумали единоплеменники, чтобы реабилитировать своего». Для смягчения сознался, что некоторые евреи в отдельных случаях ему помогали… Я не хочу и не могу влюблять в себя этого типа!
— Хотеть ты имеешь право лишь то, чего требует режиссер. А если не можешь… Ну, тогда я передам твою еврейскую роль другой актрисе, хоть имя ее Анфиса.
«Художник без тщеславия обречен», — некогда произнес мудрец. Берта согласна была признать себя обреченной лишь на успех.
— Что поделаешь… Актерам приходится переступать через себя!
И, не переступив, а эстетично перелетев сгоряча сразу через две или три ступени (она все делала эстетично!), Берта устремилась вверх, за кулисы, на сцену, — чтобы там уж попытаться переступать и через себя.