Террор на пороге
Шрифт:
Оригинальное совпадение состояло в том, что имя актрисы совпало с именем героини, — и это добавляло кое-что к ожидаемой мною сенсации. Тезки не вполне совпадали по возрасту: убедительно состарить нашу Берту гримерам не удавалось.
Обе Берты в одном лице принялись затягивать Наскокова в его роль… Берта-актриса и на подмостках через себя, скорее, воздушно и незаметно перелетала, чем вынужденно перешагивала. То нежно, то пламенно ее героиня объясняла Лазарю — так звали богатого предпринимателя — за какие Качества преклонялась перед ним и его обожала. Этих качеств ни у Собакевича, ни у Киллера, ни у Плюшкина не наблюдалось, но они призваны были высвечивать
Я зааплодировал, чего на репетициях делать не полагается. Неположенные аплодисменты пробудили Наскокова, — и он произнес:
— Эту сцену хотелось бы повторить…
Запрограммированная мною Берта бросилась исполнять его просьбу. Ее самолюбие требовало доказать, что никакая Анфиса не сумеет так кардинально переделать Наскокова и так органично превратить шовиниста в Лазаря, как она. А он, действительно, с удовольствием, переходившим порой в упоение, стал вживаться в спектакль.
Я-то боялся, что Наскоков нормальным эротическим чувствам не поддается. Но вновь убедился, что мужчин, абсолютно им не подвластных, на свете нет. Если они мужчины…
Своих детей Берта и Лазарь не имели, к несчастью. Она взяла вину на себя, а он, естественно, на себя. Заключения врачей, законы природы и медицины в расчет ими не принимались: они жили по законам взаимопрощения, милосердия — и никогда претензий друг другу не предъявляли.
Как мечтал Лазарь, супруги усыновили и удочерили четверых сирот — двух девочек и двух мальчиков: даже тут должны были торжествовать равноправие и справедливость. Так требовали образы, рожденные пером и замыслом драматурга.
По моей режиссерской задумке всем четверым юным членам семьи предстояло регулярно появляться на сцене, потому что приемные родители — в первую очередь Лазарь — без них уже не мыслили существования.
Наскоков, который, наоборот, еще недавно не мыслил существования рядом с детьми, стал непредвиденно перевоплощаться. Он помнил, на каких условиях объятия и пылкие признания жены могли продолжаться — и выискивал в себе заботливость, ласковость, которые, похоже, никогда раньше в нем не обнаруживались. Это давалось ему нелегко. Сперва он путал имена детей и их возраст, в результате чего поздравлял с днями рождения и преподносил подарки не тем, кто их по-детски нетерпеливо ждал.
Берта, позволяя себе, из лучших намерений, некоторые дополнения к тексту, по ходу спектакля приписывала промахи мужа не его забывчивости, а тому, что все дети для него одинаково дороги и в равной степени заслуживают подарков и праздников. Но поцелуями его в этих случаях не поощряла… А он жаждал ее поощрений, выраженных не столько словами, сколько иными женскими способами. И невольно становился все более внимательным и трогательным отцом.
Берте-жене нравилось, как изобретательно Лазарь, тоже по собственной инициативе обогащая текст пьесы, играл с детьми в прятки. Вероятно, Наскоков припоминал свои давние годы — ведь был же он когда-то ребенком! Хоть прежде это трудно было себе представить… Актерский дар подсказывал ему и другие проявления истинного отцовства, от которых обе Берты приходили в умиление и кидались ему на шею. Он навострился отвечать на нежность утроенной нежностью, несмотря на то, что подобные указания в авторских ремарках отсутствовали.
— При де-етях!.. — вынуждена была вслух одергивать его жена.
— Ничего страшного!.. — успокаивал я актрису и ее героиню. — Без намеков на секс спектакль сегодня смотреть не будут.
Это взбодрило Лазаря-Наскокова — и руки его стали напористей и чаще напоминать о том, что способны не только гладить детей по головкам, но и гладить жену по другим частям тела. И что идеальности семьи это ничуть не противоречит…
Берта, уже без всяких стараний со своей стороны, все сильней околдовывала Наскокова. Казалось, он потерял голову… Но и при отсутствии головы сообразил, что замечательно было бы продлить эти репетиции и грядущий спектакль надолго. А может, и на все оставшиеся ему годы. Превратить театральное представление в собственное новое бытие…
Иногда привычки и прежний нрав еще пытались сопротивляться, упрямо возвращались к отжившим свою пору манерам и интонациям, но выглядели бесцельными, немощными. От черноморовской демоничности почти ничего не осталось, а насмешливое высокомерие в глазах сменилось растерянной озабоченностью. Хмурая скрытность нехотя уступала открытости… Такой дом и такая жена Наскокова, как и Лазаря, явно устраивали.
Это было уже не актерское перевоплощение, а вроде бы реальное нравственное перерождение. «Не слишком ли стремительно перерождаются стиль и жизненная походка, казавшиеся необратимыми?» — задавал я себе изумленный вопрос. Но уже совсем не сценическая страсть, которую Наскокову не удавалось спрятать, утверждала, что может обратить в свою пользу любую необратимость.
Все это было очевидным для труппы: ее коллективное присутствие на репетициях я превратил в традицию. Одни считали, что им довелось узреть небывалое чудо, а другие предполагали, что за стенами театра, в отсутствие Берты, Наскоков остается таким, каким был от рождения. Но прозвища его понемногу подзабывались…
Наскоков же, плюс к тому, приходя в театр, со всеми здоровался, а уходя, со всеми прощался. От чего еще недавно себя избавлял. И даже благодарил гардеробщицу-пенсионерку за поданные ему плащ или пальто. Спрашивал, как она поживает.
— Такой известный, а людей замечает! — делилась она с актерами.
— Всего-навсего встрял в роль, — скептически уточнила актриса, которой изредка тоже доставались заметные роли и которую звали Анфисой.
Желчно противостоять чьим-либо приятным открытиям, впечатлениям было ее настырным свойством. Она всем втолковывала, что ей не предложили на этот раз ведущую роль потому лишь, что она на еврейку категорически не похожа. Непохожесть эту Анфиса в подтексте зачисляла себе в заслугу. Враждебно относясь к предстоящей премьере, она настаивала на том, что Собакевич и Киллер превратились в свои антиподы только на время, подчинившись драматургическому сюжету. «Подыскать бы пьесу и ситуацию, кои перекроили бы и такой нрав… — подумывал я. — Да и для многих пригодились бы этакие, перекраивающие, сюжеты! Но без вмешательства любви ничего не получится…»
«Наскоков почувствовал, что даже с эгоистической точки зрения быть любимым приятней, чем ненавидимым. А слыть щедрым выгодней, чем скрягой и жмотом…» — продолжал я свои психологические наблюдения и выводы. Те наблюдения подсказывали, что для Наскокова типичны крайние проявления: уж если мрачно воспринимал окружающих, то как Собакевич, а если скряжничал, то как Плюшкин. А уж если, под напором любви, принялся ломать свои прошлые свойства, то будет делать это с треском и до конца.