Тетради для внуков
Шрифт:
… Один только раз следователь предъявил мне свидетельское показание против меня. Оно состояло из семи слов: "Я, такой-то, был знаком с рядом известных троцкистов…" – а далее шла моя фамилия в составе длинного списка на всю страницу: Каменецкий, Селивановский, Горошко, Горбатов, еще несколько рабочих артемовской типографии газеты "Кочегарка", несколько московских журналистов… Почти все они никогда к оппозиции не примыкали, иные и в партии не состояли. Из москвичей мне запомнился Сахновский, член партии, весьма далекий от троцкистов. Он, как я узнал впоследствии, был арестован тогда же, примерно в 1949 или 1950 году, сидел в лагере и умер от кровоизлияния в мозг в ту минуту, как ему вручили постановление о реабилитации.
Кто же был мой свидетель
Сколько же психических атак он вынес? Сколько суток подряд его допрашивали ночью, соблюдая бутырский распорядок днем? Сколько раз он сидел в карцере? Какие пытки вынес, прежде чем согласился, что он действительно французский шпион и, как таковой, действительно знал этих двадцать пять или тридцать несчастных. Так справедливо ли называть имя жертвы, если ты не можешь раскрыть деяний палача? Не имена следователей важны для истории – что ей Волков или Метан? – а полное имя той системы, что породила полковников, у которых "Бухарин разговаривал", что создала архивы лживых папок для вечного хранения, что породила в народе страх и искалечила его сознание десятками лет подозрительности, доносов и слепоты. Культ личности – лишь одна из ее сторон. Но и о нем забыли.
Все следователи, все вертухаи, все начальнички наши в один голос повторяли: "Честных советских людей мы не трогаем. Раз взяли, значит что-то есть. Надо покопаться – и обнаружится". И копались – и обязательно обнаруживали. Обнаруживали то, чего не было. Почему?
Когда тебя допрашивает враг – и ты знаешь, что он враг, и твой народ это знает – ты чувствуешь за спиной дыхание народа, даже если он вынужден молчать. Все равно ты знаешь, что он – с тобой.
А тут? Ведь народ верил именно вертухаям, а не нам. Постоянно дрожа от страха, что его, НЕВИННОГО, могут арестовать, каждый в то же самое время верил, что все остальные ВИНОВНЫ! Совершенно так, как одесский комсомолец Дидовский на руднике, как лейтенант Раменский, как наши соседи в Ейске, испуганной толпой, стоявшие в очереди к уборной, пока в нашей квартире шел обыск – мне это позже рассказала Ася. Когда же меня увезли, одна из соседок сказала: "Я по его харе видела, что он враг…"
Таково мнение народа. У меня нет связи с ним, ну, а у следователя она есть. Я был один в своей камере, куда вертухаи от имени народа и по его поручению заглядывали в дверной глазок, следя за каждым моим шагом. Но от имени народа и за ним самим следили на каждом шагу, вкривь и вкось толкуя его мысли, выдавая его страх за его сознание и с кусками мяса вырывая у арестованных все фамилии все новых и новых жертв…
"Каждому – свое" гласил афоризм над воротами нацистских лагерей смерти. Он означал, что сидящие в этом лагере получили то, что заслужили. Иными словами – "у нас напрасно не сажают". Убийцы, сидящие за письменными столами, создают свои формулы и афоризмы не для того, конечно, чтобы убедить заключенного в его виновности, а чтобы укрепить в своих подчиненных, в палачах и тюремщиках, уверенность в том, что творимое ими дело – не подлое, а справедливое, доблестное, государственно-необходимое, а посему и оплата их труда – заслуженная. В отличие от доносчика, вертухай должен работать не за страх, а за совесть. Он должен верить в свою ложь.
Сонет [71]
Всю ночь мне снилось: ангел смертиЗа мной в окошко прилетелИ к богу ввел, неся в конвертеМое досье средь прочих дел.И71
См. книгу стихов «Придет весна моя». Автор – Д.Сетер. Тель-Авив, 1962 и 1975 гг., изд-во «Ам овед». Здесь приведен вариант «Сонета».
Тюрьма хорошо выдрессировала меня. Ни в одну камеру я не входил с удрученным и растерянным видом. Иногда даже широко улыбался бледным теням, постоянно встречавшим всякого входящего вопросом: «Что слышно нового?». Если я отвечал, что пришел не с воли, а из другого корпуса, интересовались, что нового в том корпусе.
В кабинете следователя я тоже улыбался порой, чем страшно сердил его: улыбка снижала высокую ценность его балагана. А я объяснял, что это родовое, такое уж мое племя. Вон, даже Багрицкий отметил.
– Багрицкий? А он жив? – сразу загорелся следователь: ему надоело записывать мертвых сообщников. Увы, пришлось его разочаровать: он не троцкист, а всего лишь поэт, давно умерший своей смертью. (Правда, осталась жена. Она отсидела в лагере и ссылке семнадцать лет: срок и довески)
Наконец, мое дело завершено, протоколы сшиты, необходимые формальности выполнены, прокурор вызван. Без прокурора обвинение не считается законно состряпанным, оно как суп без соли.
Прокурор дал мне прочесть всю папку в сшитом и прошнурованном виде и доброжелательно побеседовал со мной. Каких ужасов мог бы я натворить, если бы меня вовремя не схватили за руку! Я слушал его, листая ДЕЛО. Черт возьми, какой пачки народных денег стоит эта пачка фальшивок! На сколько можно было бы повысить тарифную ставку рабочего или врача, если бы не оплачивать всех поваров, стряпавших ее?
Мой майор как-то сказал, что его профессия – общественная хирургия. И я вспомнил рассказ Чехова "Хирургия". Майор далеко обогнал чеховского фельдшера, дергавшего здоровый зуб вместо больного. Он, майор, имел диплом юридического вуза и считал себя советским интеллигентом, хоть и матерился, как извозчик. Слово "компрометировать" он научился писать правильно, без "н" в середине исключительно благодаря мне, а не своему вузу. Да, я компрометировал руководство, выступая на рабочих собраниях с агитацией против начальника СМУ. А он в жизни гвоздя не украл.
За этими сведениями следователь не ездил в станицу Ахтари. Он просто записал мой рассказ, переставив в нем знаки: вместо плюса поставил минус и наоборот.
На производственных совещаниях подследственный превозносил иностранную технику под флагом бережного отношения к станкам. Натурально, он был также космополитом и троцкистом. Основное же состояло в том, что еще двадцать два года назад он начал заниматься групповой антисоветской деятельностью, а отсидел всего пять лет. Счет очков – 5:0 в пользу следователя.
– Тебе повезло, – сказал на прощанье майор с пленительной улыбкой, – я спешу в отпуск, а то оформил бы тебе такое дельце – пальчики оближешь. Ладно, пользуйся, твое счастье!
И тут мне счастье! Недаром, видно, Павленко дал такое название своему роману, который я читал перед арестом. Мне всю жизнь везет.
Меня перевели в камеру для осужденных в бывшей тюремной церкви, и там я пользовался своим счастьем целый месяц. Я слушал допрос незнакомой женщины, чей голос напомнил мне Лену Орловскую…