Тетради для внуков
Шрифт:
Из истории мы знаем, что иногда удается обмануть миллионы людей – не навек, но на большой срок. Стоит это бешеных денег. Сжигаются горы литературы, одновременно печатаются другие горы. По радио передаются моря слов, которые капают и капают в мозги, треща одно и то же: тро-тро-тро-тро. Все та же мысль: Сталин спас революцию, что подтверждено его же свидетельскими показаниями. Сталинизму мнится, что суд истории похож на его показательные процессы, только те служили обвинению, а этот – оправданию. Каждый даст наилучшую характеристику себе и своему хозяину. Хозяин даст блестящую характеристику себе и тем из своих слуг, которых он решил не уничтожать. Суд удалится в совещательную комнату и подпишет заготовленную заранее бумагу с грифом "Согласовано"…
Убедить
В наши дни одаренная молодежь стремится главным образом в технику и в негуманитарные науки. И вместе с молодыми талантами туда уходят самые честные, самые идейные из среды молодежи. Потому что карьеризм и чинопочитание, лицемерие и угодничество, хоть и встречаются подчас и у талантливых людей, но чаще всего являются уделом людей бесталанных, служа им суррогатом дарований. И, несмотря на явный уход "от всех этих вопросов", они, эти вопросы, сами настигают уходящую от них даровитую молодежь.
… А теперь, после того, как я позволил себе небольшой экскурс в область идеологии, нам ничего не остается, как вернуться в исправительно-трудовой лагерь, повесть о котором еще далеко не закончена.
42. Хитрая машина ОСО
В нашем подмосковном объекте я одно время работал на строительстве. Требовалось срочно возвести добавочный корпус для лаборатории, и нас сняли с мастерских и приставили к тачкам. Лагерники называли тачку «машина ОСО, две ручки и колесо». ОСО, если помните – Особое совещание, судившее нас. С машиной ОСО наша стройка продвигалась медленно. Тогда на строительство назначили нового воеводу, специалиста по перевоспитанию, капитана Смиренникова. Он удлинил наш рабочий день – вот и все, что ему удалось придумать. Мышление нашего начальства держалось на одном колесе.
В лагерях, за ничтожным исключением (вроде нашей шарашки), кормили баландой, гнилой картошкой, ячневой сечкой и соленой треской. Создавалось впечатление, что они обходятся дешево. Но, хотя в государственном бюджете, утвержденном Верховным Советом, ни расходы на содержание лагерей, ни доходы от них (если таковые имелись) не фиксировались и до сведения широких масс избирателей не доводились, – разобраться в этом вопросе мог бы даже школьник. Капитан же воображал, что он в состоянии выжать из лагерников больше, чем стоит содержание его самого и его бесчисленных коллег. При ничтожной производительности лагерного труда это было невозможно – даже если бы мы работали по шестнадцать часов в сутки.
Капитан был маленький плотный человечек с поросячьим профилем, визгливым голосом и наглым взглядом бесцветных заплывших глаз. Его доверху наполняла глупость, над которой плавал защитный слой хитрости. Когда он клокотал от гнева, что по нашей вине случалось нередко, глупость выбрызгивалась из-под защитного слоя.
В тот день, о котором я принимаюсь рассказывать, его чуть не хватил удар, так мы его рассердили. Ему велели – а может, он и сам придумал – расширить запретку. Запреткой называлась широкая полоса земли между внутренним и внешним рядами проволочных заграждений. Ее вспахивали и боронили на совесть, но не затем, чтобы сеять что-нибудь доброе. И часто пушили граблями: если кто убежит, на мягкой почве останется след.
Всякую запретку легче расширить во двор, чем на улицу. Смиренников хотел перенести столбы внутреннего ряда, заменить подгнившие и вновь навесить проволоку. Он вызвал дополнительную охрану, расставил ее вдоль столбов, привел нас и скомандовал: "Давай!".
Все
Кто-то проговорил: "Сами себе тюрьму строим". Опер и капитан тотчас подскочили к нему. Смиренников побагровел, замахал кулаками и завизжал: "В карцер, в карцер!" А опер жестом библейского пророка поднял руку и прогремел, как Исайя, но с примесью небиблейских слов:
– Новых сроков хотите, мать, мать, мать, мать! Давай копай!
И мы послушно взялись за лопаты. Многие из нас провели в рядах партии не один год. Многие и многие побывали на фронте, видели смерть в глаза. Почему человек, который не боялся смерти там, убоялся здесь? Не потому ли, что здесь он чувствовал бесплодность своей жертвы? Кругом – такое равнодушие, такое нежелание думать обо всем, что пахнет тюрьмой! Расшевелит ли кого-нибудь твоя гибель? Поможет ли кому?
Мы хорошо знали: кто первым бросит лопату, получит не менее десятки. А то и вышку, все зависит от рапорта оперуполномоченного, а ему для собственной карьеры надо писать рапорта поцветистей и погуще. Будет рапорт со словами "диверсия, саботаж, сопротивление" – и одному или двоим, выбранным из списка совершенно произвольно, дадут высшую меру для всеобщей острастки. Забастовке уголовников не придадут политической окраски, они, в отличие от нас, получат только карцер…
Мы молча перекапывали столбы. Мы работали медленно. Дежурным вертухаям пришлось надеть рукавицы и тянуть колючую проволоку. Мы раскатывали катушки, не глядя в глаза друг другу. Мы укрепляли тюрьму.
Был 1950 год. Мы уже понимали многое, очень многое, но чего-то не хватало – то ли нам, то ли всему обществу. Вспомним, что было на воле. Партийные друзья Карханова, или рабочие, знавшие Нину Ласову, или писатели, знакомые с Перецом Маркишем, [81] неужели они и в пятидесятом году продолжали верить, что осужденные заслужили свое наказание? Или они гнали от себя мысли о Карханове, о Нине, о Маркише? Не существовала ли у каждого там, на воле, своя «запретка» – полоса запретных мыслей, которую он сам укреплял и беспрерывно расширял, полоса, на почве которой, едва сделаешь робкий шаг, останется твой след? И по следу неукоснительно объявят розыск, и найдут, и посадят…
81
Маркиш Перец (1892–1952) сов. еврейский поэт, романист и драматург. Писал на идиш. Арестован вместе с другими деятелями еврейской культуры в СССР вскоре после убийства Михоэлса, расстрелян в августе 1952 года.
… Мы ходим по главной аллее научно-потемкинской деревни – Александр, Ефим и я. Заключенный способен мечтать не только о своем освобождении. Сорок-пятьдесят вольнонаемных техников-лейтенантов и инженер-капитанов, работавших на объекте в качестве наших руководителей, наверняка не касались в своих дружеских разговорах таких тем, как мы. Да и многие ли говорили между собой по-дружески в те опасные времена? То была эпоха дружбы показной, дружбы с доносом в кармане. Причем моральное оправдание было готово заранее.
Наши вольняшки толковали о цехах, которыми руководили, о покупках, дачах, футболе и повышениях. О партийных делах они помалкивали дома из бдительности, а на собраниях высказывали о них газетные мысли газетными же словами. Они уславливались, у кого в следующий раз встретиться за столом, и, выпивая, провозглашали первый тост за великого Сталина. Даже домашние вечеринки по случаю рождения ребенка начинались с тоста "Спасибо товарищу Сталину!". Пусть все видят, какой я преданный! Счастливый папаша первым поднимал бокал, принося свою благодарность за ребенка отцу народов.