Тевье-молочник
Шрифт:
– Поди-ка сюда, Цейтл, где ты там запропастилась?
Выходит она, Цейтл то есть, из соседней комнаты с красными глазами, с распухшим носом. "Эге, думаю, дочка моя опять наревелась, как баба в Судный день". С этими женщинами, доложу я вам, - сущая беда: чуть что - плачут! Дешевые у них слезы...
– Глупая!
– говорю я.
– Чего ты опять плачешь? Посуди сама, какая разница между нами и Менделем Бейлисом...
Но она и слушать не хочет.
– Отец, - говорит, - ты не знаешь, чего я плачу...
– Отлично, - говорю, - знаю! Почему бы мне не знать? Плачешь, потому что жаль с домом расставаться... Ведь ты здесь родилась, здесь выросла, ну, конечно,
– Положим, - говорит Цейтл, - есть еще кого пожалеть...
– Например?
– Например? Вот мы уезжаем и оставляем здесь одного человека, одинокого как камень...
Не понимаю, о ком она говорит, и обращаюсь к ней:
– Что ты там болтаешь? О ком речь? Что за человек? Какой камень?
– Отец, - отвечает она, - я не болтаю, я знаю, что говорю. Я говорю о нашей Хаве...
Сказала она это и, клянусь вам, будто кипятком ошпарила меня или поленом по голове трахнула!
Накинулся я на нее и стал отчитывать:
– Что это вдруг ни с того ни с сего о Хаве? Ведь я сколько раз говорил, чтобы имя Хавы не упоминалось!
Думаете, она оробела? Ничуть. Дочери Тевье - с характером.
– Отец, - говорит она, - ты только не сердись. Вспомни лучше, не ты ли сам сколько раз говорил: в писании, мол, сказано, что человек должен жалеть человека, как отец свое дитя...
Слыхали? Я, конечно, вскипел и отчитал ее по заслугам:
– О жалости ты мне говоришь? А где была ее жалость, когда я, как собака, валялся в ногах у попа, будь он проклят, умолял его, а она, быть может, была тут же рядом в комнате и, может быть, слыхала каждое слово? Или где была ее жалость, когда покойная мать, царство ей небесное, лежала вот здесь на полу, накрытая черным? Где она была тогда? А ночи, - говорю, - которые я провел без сна? А боль, которая по сей день сжимает мне сердце, когда я вспоминаю, что она с нами сделала, на кого нас променяла! Где же, - говорю, - ее жалость ко мне?
И так у меня защемило сердце, что не могу больше ни слова вымолвить... Думаете, однако, что дочь Тевье не нашлась?
– Ведь ты, - сказала она, - сам говоришь, что человеку, который кается, даже сам бог прощает...
– Кается?
– говорю я.
– Слишком поздно! Веточка, что однажды оторвалась от дерева, должна засохнуть! Лист, что упал, должен сгнить. И больше не говори со мной об этом! Хватит!
Увидав, что словами ничего не поделаешь, что Тевье уговорами не возьмешь, она припала ко мне, стала руки целовать и говорить:
– Отец! Пусть я умру здесь на месте, если ты и на этот раз оттолкнешь ее, как тогда в лесу, когда она к тебе руки протягивала, а ты поворотил лошадь и удрал!
– Да что ты, - говорю, - пристала ко мне? Что за напасть на мою голову?
Но она не отпускает, держит меня за руки и твердит свое:
– Умереть мне на месте, если ты не простишь ее. Ведь она дочь тебе, так же как и я!
– Чего ты от меня хочешь?
– говорю.
– Не дочь она мне больше! Она давно уже умерла!..
– Нет!
– говорит Цейтл, - она не умерла, она снова твоя дочь, как и была, потому что с первой же минуты, как только она узнала, что нас выселяют, она себе сказала, что выселяют всех нас, то есть и ее тоже. Где мы, - так мне сама Хава сказала, - там и она будет. Наше изгнание - ее изгнание... И вот даже ее узел здесь...
Говорит
– Отец!
Извините меня! Как вспомню, так и сейчас слезы глаза застилают. Не думайте, однако, что Тевье, упаси бог, расплакался, слезам волю дал, глупости! То есть, конечно, то, что я тогда пережил и перечувствовал, это само собой... Ведь и вы отец и знаете не меньше моего, что значит жалость к детям... Дитя, как бы оно ни провинилось, - если прямо в душу к вам влезает и говорит: "Отец!" - ну, скажите, можно его оттолкнуть? Попробуйте!.. Но, с другой стороны, голова идет кругом, и на память приходит все то зло, что она мне причинила... Федька Галаган... Поп... Мои слезы... Смерть Голды... Нет! Скажите сами, разве можно все это забыть? Как забыть? Но опять-таки родное дитя... "Как отец жалеет детей своих". Разве можно человеку быть таким жестоким, если сам бог говорит о себе, что он - бог всепрощающий! А тем более, если она раскаивается, хочет вернуться к своему отцу и к своему богу? Что скажете вы, пане Шолом-Алейхем? Ведь вы человек, который сочиняет книжки и миру советы подает, - скажите сами, как должен был поступить Тевье? Обнять ее как родную, расцеловать и сказать, как в молитве сказано: "Простил по слову твоему" - иди ко мне, ты мое дитя? Или поворотить дышло, как я сделал когда-то, и сказать ей: "Иди подобру-поздорову, откуда пришла"? Нет, серьезно, допустим, что вы на моем месте... Скажите мне откровенно, как доброму другу: как бы вы поступили? А если не можете сказать сейчас, даю вам срок, подумайте. А пока что надо идти: внуки ждут не дождутся деда. Надо вам сказать, что внуки еще в тысячу раз дороже, чем дети. "Чада и чада чад твоих!" Шутка ли!
Будьте здоровы и не взыщите, что заморочил вам голову. Зато будет у вас, о чем писать. А если даст бог мы еще, наверное, встретимся. До свидания! Всего хорошего!
1914
ПРИМЕЧАНИЯ
Серия монологов, объединенная в книге "Тевье-молочник", писалась Шолом-Алейхемом и печаталась в периодической печати в течение двадцати лет 1894 - 1914 годы.
Книга "Тевье-молочник" больше всех других произведений Шолом-Алейхема изобилует цитатами из "священного писания", молитв и др., но это не потому, что Тевье является типом начетника, а потому, что через своего Тевье Шолом-Алейхем высмеивает, развенчивает начетников и начетничество.
В еврейском оригинале все эти цитаты Тевье произносит на древнееврейском языке оригиналов библии, талмуда или молитв и переводит их на еврейский язык (идиш) по-своему, то есть искажая их прямой смысл, не потому, что он не понимает их действительное значение, а потому, что этим он хочет показать несоответствие между "священным писанием" и действительной жизнью.
Нет смысла объяснять все цитаты и их искажения читателю, так как это понятно из контекста.