Тибетское Евангелие
Шрифт:
Я глядел в синие глаза девчонки; девчонка глядела на меня.
И тревожно думал: вот я дед, а ей-то сколько лет? Что, пятнадцать? И чей ребенок? И хорошо, что родила, а не убила в утробе! И такая худая, палка, а дитенок толстый да круглый, еле держит его, гирьку живую, на травинках рук!
Вспомнил, как миг назад она боролась с быком. Запоздалый пот ужаса, восторга ледяной струей потек меж лопаток, по хребту.
— И чо? Так и будем тут стоять, до ночи-полночи? Идем!
И повернулась. И пошел за ней.
Так покорно шли коровы за безумным быком с медным
Ленка Шубина привела его к себе в избу. Оставила коляску на крыльце, внесла на руках внутрь избы мальца, поманила Иссу головой: давай, давай, входи, не менжуйся, шевели ножками. Он медленно поднялся по ступеням крыльца, медленно вошел в сени. Пахло сушеной чередой, чесноком, луком — их связки висели повсюду в сенях, свешивались с потолка. Никаких обоев Исса не видел — всюду доски, доски. И деревом приятно, терпко пахло. Лиственница, сообразил Исса, она, родимая. Двести лет дом простоит.
«Две тысячи лет», — опять произнес солнечный, тихий голос внутри.
Девчонка-мать раскутала пацана, свертела с него все умопомрачительные тряпки, шубки, шапочки, платки, шарфики, пинетки. Когда вынула из тряпья — оказался пацан упитанным, крупным, краснощеким, и взгляд смышленый, как у лукавого кота! «Коська, Коська золотой, — припевала молодая мать, обнажая в тепле избы круглый тыквенный животик мальчика, — нагулялись мы с тобой!» Пацан уже не плакал — тихонько, по-котячьи, покряхтывал.
Исса умиленно глядел. Покой вошел в его душу. Свернулся в клубок и замер под ребрами.
— Ну что же ты, — сказала Ленка Шубина, — раздевайся, дед! Сейчас вот мальца переоблачу — и поедим! У меня обед готов! Я хозяйственная!
«Без мужа, что ли, живет?» — только успел подумать Исса, как дверь гостиной открылась, и на пороге, весь в морозном пару, появился мальчик. Тоже, как и Ленка, на вид лет пятнадцати. Быстро сдернул шапку, шубу, сбросил валенки — и стал еще худее, еще беззащитнее. Хрупкий совсем: перегни — переломится!
«Брат?.. Младший?..»
Ленка оставила игры с младенцем и весело шагнула к пареньку. Прыгнула вперед; обняла за шею. Затормошила.
— Шуби-и-и-ин! Прише-о-о-ол! Ура-а-а-а! А я вот гостя привела! А? Не заругаешь?
— Нет! — крикнул паренек и крепко обнял Ленку, и закружил. Они будто вальс в избе танцевали. Малец кряхтел, Исса глядел. Остановились наконец. Переводили дух. Пялились друг на друга, жрали друг друга глазами.
«Э-э, молодожены… Так это Шубин и есть…»
Смешно Иссе стало и тепло, и он засмеялся.
И супруги тоже засмеялись. Так смеялись все трое, не отсмеялись пока.
А когда замолчали, весело, беззубо засмеялся ребенок, подражая взрослым, великим царям.
— Ленка! — вскричал Шубин и ладони потер. — На стол! Ё-о, проголодался ж я!
— Да мы все проголодались! — крикнула Ленка в ответ.
На стол накрыла быстро. Все горело у нее в руках и плавилось. Возгоралась скатерть. Вспыхивали чашки и рюмки. Полыхали бокалы. Огнем пылали ложки, ножи, половники, ухваты. Исса разглядел: в избе была русская печь, еще горячая — видно, знатно натопили утром, — и все в печи Ленка стряпала. Громный чугун взгромоздился на стол. Ленка сняла крышку, и в лицо, в ноздри Иссе пахнуло чудом, забытой любовью, индийскими пряностями, разваренным мясом, черным жемчугом перца, слезным чесноком и веселой морковкой, резанной мелко капустой, золотом пламенного жира, — детством. Ровно такие щи готовила когда-то его мать.
— Мама, — тихо сказал он и закрыл себе рот рукой.
Сидел и плакал без слез.
Ленка разлила половником щи — мужу, себе и гостю. Исса вскинул глаза. В красном углу избы вместо иконы зияла пустота. Полочка для лампадки сохранилась: не отпилили. На полочке лежали два бумажных, как на похороны, рыжих цветка и стоял пузырек с лекарством.
«Ну да, да… Это потом, потом будут писать иконы мои… и вешать их в красные углы, во имя мое… а теперь… а пока… ничего, никого… все выжгли, убили…»
Шубин разлил водку по рюмкам. Вынул мясо из чугуна, и оно лежало на деревянном блюде дымящейся огромной горой. И стало Иссе до безумья жалко убитого зверя. И заплакал он, не стыдясь, сами потекли крупные слезы. «Вот, плачу, будто пьяный уже. А я не пьяный».
Ленка Шубина встала со стула. Рюмку в тощие пальцы взяла. Посмотрела на Иссу.
— За здоровье мужиков! — весело плюнула сквозь белые, снежные зубы. — Что б мы, бабы, без мужиков-то делали!
«Бабы, мужики… Разве не есть божественное, чистое естество наилучшее из всех возможных? Разве пол — это не беда, не первородное проклятье всего сущего? Да, мы рождаемся, когда соединяется двойное! Но какими слезами, горем каким платим мы за разрыв… за разруб!»
— А мы — без баб! — послал Ленке ответный крик юный муженек и опрокинул рюмку над глоткой так стремительно, что Исса не уследил, как Шубин водку проглотил.
И пили, и ели; и щей Ленка подливала, и, чуть запьянев, маслеными, заячьими глазами на Иссу глядела. И отворачивал голову Исса, боясь, что Шубин его к Ленке возревнует.
И постелили Иссе не в избе теплой, а на полу, на матраце старом, полосатом, в летней комнате; тут холодно было, но терпимо — недавно жгли здесь огонь в подтопке, и он еще не успел остыть. Узкая была комната, как Ленкино молодое лицо.
Мышь шуршала за лиственничной стеной. Исса не мог спать. Посреди ночи встал, накинул зипун и вышел босой на крыльцо. Звезды над головой горели священным, последним безумьем, каплями цветной посмертной росы. Ветер поднимался, выл над крышами, в трубах. Выл над Листвянкой. Выл над живой, вышитой отраженными звездами гладью Байкала.
Вот он, Байкал, рядом был: за избой. И далеко ходить не надо. И искать.
Култук, он узнал этот ветер. Он, Исса, узнал култук в лицо — когда он здесь жил, он с ним и воевал, и его проклинал, и ходил против него грудью, себя на прочность испытуя, и валился под напором его в снег, и замерзал под его торжествующую, гудящую песню! И его, замерзшего, умирающего, вытаскивали из снега, в жилье вели, и опять водкой поили, и водкой же растирали.