Тихий Дон Кихот
Шрифт:
— Ну, это если со штыком бежать, — с некоторым трудом сказала Аня, до которой ее полстакана внезапно дошли и ударили по голове мягкой горячей подушкой. — Но храбрость ведь нужна не только в бою. Так?
— Эх, Аннушка, — сказал Михаил, как Санчук, и погладил Аню по щеке, как Корнилов. — О чем ты говоришь? О каких боях? О какой храбрости? Мы давно уже пьем не для храбрости, а от трусости. А это совершенно не то же самое.
— А ты, Медвежонок, зачем пьешь? Что у тебя случилось?
— У меня, — он тяжко вздохнул. — У меня ничего… Так… Пустое. А вот где ты была,
— Я в церкви была. Подумала, что-то странно: от отца Макария приезжаем, и как будто и не было ничего.
— Храм — он в душе. Кому надо, пусть ходят. А мне не надо. Вон, Перейкин — грешил как мог. К Макарию приезжал и ничего. Покается и вперед. Как деньги в банке в кредит брал… И я так тоже могу. Приеду к нему, потом и покаюсь. Такая жизнь тоже по мне. Хорошо согрешить, хорошо и пришить. Хорошо! Пушкин? Это Маяковский какой-то. Костры горят? Очень хорошо! А моя милиция меня бережет. Моя милиция…
— Да что с тобой, родной мой? Что с тобой? — она взяла его лицо в ладони и попыталась повернуть к себе, чтобы он посмотрел ей в глаза. Но он, не отрываясь, смотрел на бутылку. И ничего не ответил.
— Медвежонок, ты похож на медведя, который не лег на зиму спать. Ты ведь знаешь, как с ними принято поступать? Да?
— Их отстреливают. Ты это имеешь в виду? — он посмотрел на нее мрачными глазами.
— У меня полное ощущение, что из вегетарианца ты превращаешься в мясоеда. И первой, судя по всему, ты сожрешь меня…
— Значит, что-то заставило меня стать хищником. Мутация естественная. Что-то поменялось, Аня, — он вдруг заговорил с большим чувством. — Что-то, чего я не могу объяснить словами. Я не могу сидеть с тобой на скамеечке в саду и пить чай с вареньем. Я еще не чувствую себя для этого достаточно старым и больным. Я способен на большее. Тебе самой это быстро надоело бы…
— Боюсь, что есть вещи, которые могут надоесть мне гораздо скорее, — впервые за время их брака ей ужасно захотелось заплакать.
— А вот это, Аня, уже запрещенный прием, — неожиданно завелся Корнилов. — Шантаж недосказанностью. Ты скажешь, что ты ничего такого не сказала. А между прочим, высказана была очень страшная мысль, которая на нормальный язык переводится так: что бы ты ни сделал, все будет еще хуже, чем то, что ты уже сделал. Ты подумай об этом. А мне пора спать. Завтра на работу.
Он встал и тяжелой походкой направился из кухни, слегка пошатнувшись в дверях. Но обернулся.
— А мне кажется, нет ничего хуже, чем переводить чужие слова на так называемый нормальный язык, — она переходила на повышенные тона. — Как ты можешь брать на себя смелость говорить за меня то, что я даже не додумала до конца?!
— А вот еще одна грубая ошибка, — Корнилов никогда еще не видел Аню такой заведенной. Но и сам почему-то остановиться не мог. — Как можно говорить то, что ты даже не додумала до конца? И потом, как мне узнать, что все, что ты уже за нашу совместную жизнь говорила, было додумано до конца?
Аня отвернулась и заплакала. Корнилов стоял в дверях, и что-то
А Аня, умывшись и подумав еще, что это ее так от водки развезло, пошла в комнату для гостей, забралась в холодную, неуютную постель и довольно долго промучившись, наконец, заснула.
И хотела потом проснуться, да не получалось.
Какой-то мучительный кошмар завладел ею во сне и никак не отпускал. Родительский дом снился ей пустым и забитым досками. Но она все равно заходила в него и видела, как в глубине дома из комнаты в комнату убегает от нее маленький Ваня Перейкин и на мокром полу, который моет и моет равнодушная ко всему мама, от Ваниных ножек остаются кровавые собачьи следы. И сон этот никак не заканчивался, потому что комнаты в доме шли одна за другой по кругу. А она все хотела его догнать. И совсем перестала его видеть. Только по следу его шла. Но становилось все хуже и хуже, потому что теперь ей казалось, что крадется кто-то за ней. То ли Ванечка обежал весь круг и вернулся к ней со спины. То ли кто-то другой так и норовил нанести ей удар в спину.
Утром ее разбудил Сажик. Неуверенно толкнулся носом в пустующую обычно комнату для гостей. А потом с радостным лаем кинулся стаскивать с нее одеяло. Просыпаться в это утро было необыкновенно тяжело. Во-первых, она бы поспала еще. Во-вторых, болела голова. В-третьих, она снова вспомнила, что вчера они с Корниловым как-то глупо поссорились. А совсем бы не надо было.
Аня прислушалась.
В ванной шумел душ.
Она пошла туда и открыла дверь. Вся ванная утопала в пару. Она неслышно ступила босиком на кафельный пол, тихонько открыла занавеску и молча пристроилась рядышком к отфыркивавшемуся Корнилову, подставив лицо умиротворяюще теплому потоку воды. Уговаривать мириться Корнилова не пришлось.
Завтрак готовили вдвоем. Аня в пушистом махровом халате такого же грозового цвета, как ее глаза, жарила громадную яичницу с помидорами. А Михаил резал хлеб. Говорить ни о чем не хотелось. Все и так было ясно без слов. И на лицах их, как белье на веревке, колыхались улыбки.
Аня смотрела на мужа и уговаривала себя, что, может, ничего плохого и не было? Может, все это приснилось ей в страшном сне. Она не хотела об этом думать. Так сейчас было ей хорошо и спокойно. Как последний привет из того времени, когда все у них было хорошо. Хотя почему последний? Она сама себя одернула. Все еще образуется. Все будет хорошо.
Яичницу ели с одной сковородки. Аня кормила Сажика под столом кусочками колбасы. Сажик наглел и хотел еще.
— Ну что ты делаешь, Анюта? — завел Корнилов обычный семейный, вернее, собачий разговор. — Ты же пуделя избалуешь! Он потом у всех клянчить начнет. Стыд, а не собака. Такой здоровый должен быть воспитанным.
— Он не пудель. Сколько раз прошу… А кормлю я его, потому что настроение хорошее. Он все чувствует, пусть и он порадуется.
— А когда у тебя настроение испортится, что ж собаке — страдать?