Титаник. Псалом в конце пути
Шрифт:
Довольно скоро Лео понял, что переоценил себя. Что он не в силах осуществить то, для чего был предназначен. Не нашел он и пути назад. Ему мешали гордость и трусость. Он мог бы вернуться, но он понимал, что такое совершенство, и был способен отличить истинное и великое от подделки, понимал, но не мог осуществить, и это доводило его до исступления.
К тому же ему мешало самолюбие. Если бы он все понял, пока было не поздно! Если бы принял участие в собственной жизни! Но он жил только мечтами — о сочинении музыки, о том, что он мог бы охотиться
Он мечтал о том, что напишет. О великом и прекрасном. Но на бумаге все тут же обращалось в прах. Поэтому он писал меньше и меньше. И в конце концов почти перестал писать.
Если бы он это понял, пока было не поздно! Но он не понял и загубил Даниэль. Загубил лучшего человека, встреченного им в жизни, загубил почти умышленно, не желая понимать, что делает. Он был обязан понять. Но он закрыл глаза, как и тогда, когда вступал с ней в брак. Из страха перед одиночеством. Или не поэтому?..
Теперь чувство ответственности и вины будет мучить его до конца жизни: когда Даниэль через шесть лет сумела найти в себе силы, чтобы возобновить концертную деятельность, она была уже сломлена.
Все изменилось. Ее игре не хватало сосредоточенности и силы. И тогда она начала давать уроки, что всегда вызывало у Лео презрение, да и ей самой не очень нравилось. Так презрение Лео к самому себе и его эгоцентризм отравили все, что его окружало, в том числе и Даниэль. Она еще храбрилась, храбрилась больше, чем имела для этого сил. Наверное, ей хотелось сдержать слово, которое она дала себе в тот раз, когда он сделал ей предложение. Он же, как ребенок, этого не понял. У него и в мыслях не было помочь ей сдержать слово. Сам-то он никакого слова не давал. И потому не чувствовал себя связанным обещанием.
Лео был человеком, не способным держать слово. Вся его жизнь состояла из невыполненных обещаний, все было ложью. И творчество, и семейная жизнь — все умерло, потому что ему недоставало главного — таланта.
Так, без любви, он медленно загубил свою жизнь.
Через девять лет Даниэль ушла от него, забрав с собой дочь. Их разрыв произошел тихо и спокойно, в духе Даниэль. Она оплатила все счета и разложила по местам все бумаги, даже написала для него памятки. Потом объяснила, что все еще любит его, любит больше, чем ей хотелось бы, но, кажется, он вообще не представляет себе, что значит кого-то любить.
Лео понял, что она имеет в виду, и устроил сцену. Он умолял ее остаться и в конце концов осыпал обвинениями и упреками. Даниэль тихо ушла посреди этой сцены.
Несколько месяцев Лео чувствовал себя лучше, чем все последнее время, и наслаждался свободой. Потом началась зима, и он мог уже только тосковать по Даниэль, по ее рукам, объятиям, словам. Он пытался вернуть ее, но она не отвечала на его письма. Он тосковал по дочери, на которую прежде не обращал внимания, — на деньги, отложенные для оплаты счетов за газ, он купил Жозефине фарфоровую
Но больше всего Лео тяготила утрата не жены и дочери, а самого себя. Он пестовал эту утрату.
Ему было двадцать девять лет. У него появились седые волосы.
Потом он углубился в работу — в свое последнее, страшное путешествие по отчаянию. Каждое движение пера стало ему теперь так же ненавистно, как раньше были ненавистны концерты и выступления.
Он пытался написать симфонию. В основу ее он положил старый набросок, тему, пришедшую к нему когда-то давным-давно холодной удивительной ночью в Гиссене.
Лео вложил в эту работу всю душу. Он цеплялся за нее, как за спасательный круг; она должна была помочь ему выбраться туда, где все опять станет правильным, где больше не будет границы между ложью и правдой.
— Кого я вижу? Никак молодой Левенгаупт?
— Маэстро!
Лео вскочил со стула, чуть не опрокинув бокал с абсентом, и пожал маэстро руку.
— Разрешите присесть? — Голос у маэстро был прежний, его не мог заглушить ни шум разговоров, ни звон бокалов. В тесном помещении было темно, но Лео видел, что маэстро тоже постарел. Хотя глаза остались прежними, как и насмешливая улыбка. Одет он был в черное, как всегда. Перчатки тоже были черные.
— Давно мы не виделись, — сказал маэстро.
— Да. Сколько же лет мы не виделись?
— Не будем думать о годах. Когда человек достигает моего возраста, ему неприятно о них думать. Они как лес. В один прекрасный день на лес налетает ветер и валит деревья.
— Лет пять, не меньше.
— Верно. Как дела?
— Спасибо, хорошо.
— Правда? Это меня радует. А Даниэль?
— Даниэль… Она уехала.
— Да, я кое-что слышал. Должен сказать, Левенгаупт… Между прочим, давайте выпьем. Что вы пьете?
Лео показал на свой бокал.
— Прекрасно, — сказал маэстро. — Официант! Еще две порции того же. Так на чем мы остановились? Мы говорили о Даниэль.
— Совершенно верно…
— Должен сказать, Левенгаупт, я многого ждал от вас обоих. От обоих. В самом деле, многого.
— Боюсь, и мы тоже.
— И вот я встречаю вас здесь. — Им подали абсент. — Вы часто здесь бываете?
— Каждый вечер.
— Вот как. А ваши композиторские занятия?
Лео долго молчал.
— Маэстро, вчера я был на концерте и слушал Дебюсси. «Послеполуденный отдых фавна», — сказал он наконец.
— Вот как? Я тоже там был. Почему же я вас не видел?
— Я стоял. В конце зала.
— Правда?
— Да, слушал и плакал. Его музыка, как зонтик от солнца. Он держит его под мышкой, но у моря раскрывает — огненно-красный, большой, изумительный.
— Да.
— Я плакал. Помните… помните, вы когда-то предсказали мне много слез и много бессонных ночей?