«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
Монах остановился, в глазах его блеснули слезы, но тотчас же, оправившись, он прибавил: «Ну, вот и все…»
— И верю я, — продолжал он, — что в смертный час придет она после вздоха последнего моего. Вся она, белая и красивая, вся в цветах, ясная. Но молчат уста ее и никогда не скажут ничего, ни хулы, ни греха… И аз, грешный монах, в вине тонущий, приемлю неведомо грех и грешу, бросаю по весне цветы туда, в ту сторону…
Старик махнул рукой в пространство и опять прибавил только свое: «Вот и все…»
Мы стали прощаться.
Взяв
— Да хранит вас светлая правда Господня и мир человеческий! Простите меня…
Мы вышли. Озеро было тихое, и облака, большие, розовые, отражались в нем, и чайки, блестя крыльями, в вольном полете носились над водой.
Минули года, умер В. А. Серов, и жена его Ольга Федоровна рассказала мне, что последняя фраза Валентина Серова перед смертью была: «Вот и все». И вспомнился мне старый монах на Кубенском озере, к которому зашли мы в годы юные, в годы надежд.
Арестанты
В детские годы часто видел я из окна дома нашего, по Рогожской улице в Москве, толпу так называемых бродяг. Вели их по улице под конвоем солдат или полицейских. В зимние морозные дни, одетые в лохмотья и опорки, они имели вид иззябших, очень бедных и жалких людей. Все обитатели Москвы привыкли к такой встрече. Говорили: «Ведут арестантов, бродяг, мазуру», т. е. мазуриков, мошенников. Особые конвои тюремной стражи, с саблями наголо, водили по Москве в кандалах преступников, приговоренных к каторжной работе. Вели этапным порядком, на каторгу. И лязг кандалов сопровождал их. Прохожие останавливались и смотрели на каторжан, подавали им милостыню через конвойных солдат, приговаривая: «На калачик примите». И крестились.
Прошли годы. Революция.
Выпустили всех арестованных политических, да и других кстати. Временное правительство, веря вдохновенно в величие свобод, не думало о тайных человеческих злобах. «Теперь все поймут и все станут как херувимы». Но каждый понимал свободу только для себя, и углублялись взаимные счеты, и зависть обуяла душу русских людей.
И в эти дни гнали арестантов. Толпы их становились все многочисленнее. Но по виду были они другие, и одеты были иначе. Часто это были попросту хорошо одетые горожане. Но вели их, как и прежде. Во все времена одинаково водили по Москве виноватых русских людей, арестантов.
Как много виноватых, всегда казалось мне. Виноватыми были прежде нарушители собственности, воры, мошенники, бродяги бездомные, алкоголики, скандалисты, хулиганы, политические враги (впрочем, последних больше в каретах возили). Ну, а теперь кучами гонят собственников, владельцев имущества, торговли, земли, своего дома, квартиры, мебели, словом, достатка…
«Страна виноватых, — думал я. — Все виноваты. Вот страна Россия, страна виноватых! И всё водят одни
— Кого ведете-то?
— Кого? Мазуру!
Завтра — других ведут.
— А это теперь кого?
— Домовладельцев.
— Виноваты, значит?
— Конечно, виноваты! Ишь, разжились. Построит дом и пьет кровь с жильцов как паук.
— А офицеров-то чего гоните?
— Вот те покажут теперь, как им честь отдавать, дисциплину!
— Виноваты, значит?
— Еще бы!
Особенная толпа молодых, задумчивых, очень задумчивых людей. Политики, вероятно? Оказывается — студенты. Гонят. Идут быстро.
— Что это? Кого гоните?
— Студентов.
— За что?
— На сходки не ходят. Сделали забастовку. Надоели, говорят, сходки. Каждый день на сходку собираться велят. Дважды в день.
— Вот странно! За сходку прежде гнали. Теперь — «зачем не идешь», гонят. Все виноваты!
Виноваты купцы: «зачем торговали». Гонят. Глаза у всех вытаращены, у купцов-то. Виноваты, что торговали?
— Конечно, виноваты, эксплуататоры!
У тех, кто ведет этих эксплуататоров, — глаза как надо, ровные, а у купцов выпучены от удивления.
Вследствие постоянной виновности российского народа глаза получают выражение удивления — выпучиваются, как говорил мне приятель, комендант дома, где я жил, Ильин. Человек серьезный и умственный, ранее бывший заварщиком пирогов у Эйнема. Человек красный больше от алкоголя, чем от «унутреннего уклона». Говорил: «Ум теперь у всех раскорячился, глаза растопырились…»
— Ишь ты! Нынче народу что гнали, — говорит Дарья Марье. — Ну, и глядеть жалко, сердешные, идут, а глаза, как у раков, выпучены.
— Кого гонят-то?
— Социалистов.
— Чего это?
— Из человеческой кожи сапоги стали шить, дешевле выходит.
— Вот что! Поди ты. И носки?
— А кто знает! Только много их прогнали…
— Виноваты, значит?
— Еще бы!
— Анфиса Ивановна, посмотрите в окошко. Вон, видите, гонют кого-то. Смотрите, кажется, этот, высокий-то, муж Натальи Николаевны — Алексей Васильевич… Голубушка, он, он! Ведь он кадет. Гонют прямо под арест. Матросы гонют. Сколько их! Страсть! Матросни-то…
— А сегодня утром иду это я у Цепного моста. Матросов гонят — ну, сколько! Ужас! И глаза у них, как у тараканов, выпучены. Глядят, как звери.
— Виноваты, значит?
— Объявили себя. Мы, говорят, конные матросы, и начали бунтовать. Ну, им и показали. Сказали, будет вам, говорят, гордиться, что матросы вы. Довольно, говорят!
— И вредителей сегодня прогнали, видела я нынче утром. Попались, голубчики.
— Еще бы — вредители.
— Вот что.
— Да как же?
— Тюрьмы всеобщие строятся, а они-то построят, глядь, рассыпется. Ну, арестанты, само собой, бегут кто куда.