Точка опоры
Шрифт:
— Тут и явка в Воронеж! И пароль! Леонид Петрович, тебе счастье в руки! За будущую ликвидацию Семена Семеновича орден обеспечен! Немедленно в путь! С вечерним поездом. Ты — делегат от редакции «Искры». Представляешь себе, как возликуют крамольники, не ожидающие подвоха.
На первой явке в Воронеже Меньщиков спросил: «У вас есть «Воскресение» Толстого?» Ему ответили: «Нету, но есть «Дурные пастыри» Мирбо». Все так, как было в письме. Обрадовались «делегату», собрались послушать новости. На прощанье дали явки в Ярославль, Кострому и Владимир. За какую-то неделю
Минует пять лет. Меньщиков не поладит с новым директором департамента полиции, увезет в Париж копии многих документов охранки и опубликует в нелегальной печати имена целой своры провокаторов, ищеек и филеров, позднее в публичном покаянии попросит «прощения у всех тех, кто так или иначе потерпел» от его действий в роли чиновника Охраны, и даже скажет, что он, выдавая предателей, оказал немалую услугу революционным организациям.
Но тогда, в 1902 году, усердно строча явно провокаторский доклад о своей изощренной поездке, он оказывал дьявольскую услугу царизму. И жандармские набеги на рабочие кварталы северных городов возрастали, тюрьмы переполнялись.
Потому-то у Михаила Александровича и вырвался на бумаге крик души:
«Простите, что я позволяю себе напомнить об осторожности вам, искушенным в опыте по меньшей мере не меньше моего, — продолжал он писать в редакцию «Искры». — Но обстоятельства таковы, что я уже падал духом и приходил в отчаяние. Во-первых, становится грустно от сознания, что 2–3 месяца — средняя продолжительность политического существования. Согласитесь, что срок обидно короткий. Во-вторых, у меня теперь множество связей, я везде являюсь, меня все знают и уже начинают посматривать на меня косо, мое положение становится невыносимым…»
Отправив письмо, он тут же стал упрекать себя: не надо было так. Помимо воли вырвалось что-то похожее, мягко говоря, на уныние. Ведь есть же для него примеры. Вот, скажем, Зайчик не предается трусости. И Медвежонок не трусит. А он, Бродяга, вдруг раскис. Даже стыдно вспоминать.
И Михаил Александрович, загрузив чемодан, опять помчался из города в город. Вскоре он дал отчет: продал искровской литературы на 1822 рубля 55 копеек.
6
— Здравствуй, Пантелеймоша! Друг мой!
— Михаил! Наконец-то припожаловал в благословенный град Псков!
Друзья обнялись, похлопали один другого по плечам. И Сильвин нетерпеливо сказал, что после бессонных ночей буквально валится с ног и хотел бы залечь, как сурок в норе. Лепешинский успокоил его: Ольга Борисовна уехала в Швейцарию слушать лекции в Лозаннском университете, дочку взяла с собой, сам он сейчас уйдет на службу, и вся квартира в полном распоряжении гостя. Он сойдет за его родного брата, изредка навещавшего Псков. Пусть пьет чай, пусть отдыхает.
Но Сильвин к чаю не притронулся. Торопливо сбросив одежду, свалился
Только заслышав шаги Лепешинского, вернувшегося со службы, открыл глаза и, сладко зевнув, потянулся:
— Первый раз, почитай, за два месяца!.. Так спокойно. Не надо было держать ушки на макушке…
— Вставай, друже. Я колбасы принес, свежих саек.
— В баню бы еще, — продолжал Сильвин, не слушая друга. — В парное бы отделение… С березовым веником.
— И веник будет. Вставай.
Обедали по-студенчески: колбасу нарезали толстыми кусками, теплые сайки разламывали руками, как в деревнях ломают пшеничные калачи. Пантелеймон Николаевич расспрашивал о Кржижановских, о Фридрихе Ленгнике и Егоре Барамзине, о Москве и Питере. Михаил Александрович живо отвечал на его расспросы.
— А я тут сиднем сижу, — посетовал Лепешинский. — Соскучился обо всех. Летом непременно вырвусь к жене в Лозанну. Хотя бы на недельку. Знаю, что я тут необходим. Но надо же настоящую Европу посмотреть. С Ильичем повидаться. Все новости узнать от него самого. И, конечно, в шахматы сразиться. Если только остается у него времечко для шахмат.
Потом они отправились в баню, держа веники под мышкой. Пантелеймон Николаевич раскланивался со степенными горожанами в бобровых шапках, те желали ему и его брату легкого пара. Сильвин поинтересовался, кто это такие, Лепешинский махнул рукой:
— Либералишки. Высыпали на прогулку. Расхаживают, как грачи по свежей борозде. Городок-то у нас тихий, неприметный. А до Питера недалече.
«Удачно выбран тихий городок для склада литературы, — про себя отметил Сильвин. — Видать, жандармерия считает, что тут одни либералишки».
В бане они провели добрых два часа. До красноты терли спины жесткими рогожными вехотками. В парном отделении Сильвин забрался на самый верх; усердно стегая себя жарким и пахучим веником, громко охал от большого удовольствия. Выбежав в мойку, попросил друга:
— Плесни на меня шайку холодненькой… Помнишь, в Ермаковском сибиряки? Выбежит из баньки красный, как уголек, поваляется в пушистом снегу и опять…
Под струей холодной воды крикнул и побежал в парную. Снова забрался на самый верх и принялся на второй ряд охаживать себя распаренным веником:
«Теперь наверняка опять месяца на два…»
В предбаннике расчесал частым гребешком волосы и бороду, подстриженные парикмахером.
— Сияешь, как золотой империал! [27] — рассмеялся Лепешинский, оглядывая друга и радуясь его здоровью. — Будто жених перед венчаньем!
Дома пили крепкий чай с малиновым вареньем, утирались холщовыми полотенцами.
— Ну, угостил ты меня, Пантелеймоша! — восторгался Михаил Александрович. — Доброй банькой! И таким чайком!.. Век буду помнить.
27
И м п е р и а л — золотой десятирублевик, приравненный к дореформенным пятнадцати рублям.