Тогда, в дождь
Шрифт:
— …перо или смерть? — воскликнул Старик, хватая мальчика за полы одежды.
— Перо, — ответил тот. — Перо синей птицы…
— Gaudeamus, gaudeamus, — распевал он, — быть может, еще громче остальных, выпятив грудь; он пел для себя одного — для того, другого Ауримаса; кто-то заметил, всмотрелся (Раудис?), кто-то отодвинулся, кто-то нахмурился — а, Гарункштис, что жил за туннелем, из четвертой Каунасской; они встретились в студотделе и перебросились парой слов; Гарункштис изучает литературу — второй или третий год; и еще, говорят, работает в газете; Мике Гарункштис — литературу, а я — все подряд, по два класса в год, буду зубрить до потери пульса, ничего не поделаешь; эх, братец, хочешь — приходи на лекцию, самую настоящую, — на филфак, в большую аудиторию; слыхал про такого — Вимбутас? Профессор, да, да, профессор. Не слыхал? Ну, знаешь… Я тебе не к тому говорю, что профессорская дочка Маргарита —
— Мещане… — процедил, скривив губы, Мике и толкнул Ауримаса кулаком в бок; произнес он это вроде бы негромко, но зато столь четко, что прослышали по меньшей мере три ряда. — Обломки буржуазии. Моральные пигмеи.
— Кто, кто?
— Обломки, мой друг. Мрачное прошлое.
— Послушай, чижик… С какой стати…
— Коллеги, внимание! Вы на торжестве, коллеги!
— Это вам не хлев!
— Не хутор!
— Да замолчите вы! — взмолился паренек в суконном пиджаке с расческой в кармашке; он подозрительно косился на Ауримаса, хоть тот все это время и рта не раскрыл; к плечу паренька жалась девушка лет шестнадцати с ярко-синими глазами; не повернув головы, она украдкой глянула на Ауримаса — глаза блеснули, словно окропленные дождем; хрупкую шею обрамлял белый, по-деревенски связанный нитяной воротничок; казалось, они оба ждали, что Ауримас наведет здесь порядок — речи когда-то им толкал и вообще… — Если уж сегодня вы так… Правда, Мике, может, потом… — Ауримас отвернулся от них. — Уж потерпи как-нибудь…
— Терпеть? Зачем? — воскликнул Мике, теперь уже почти вслух. — Они тут будут горланить всякие подозрительные гимны, а мы… как барышни-гимназистки… «потом», «потом»… А чья теперь власть, как вы считаете… вроде бы советская, а? Вроде бы новая? Власть новая, гимны старые — на что это похоже? Разрешите мне спросить вас, дамы, барышни и господа, — на что это похоже? Вам, может, покажется, что так и надо?
Мике вскочил со стула, по-солдатски прищелкнул каблуками, браво повернулся, зацепился за ножку стула голенищем трофейного сапога (сапоги были великоваты ему, но отменной коричневой кожи и до блеска начищенные; Мике отвалил за них чуть ли не две тысячи), хлопнуло сиденье, и он ушел, не удосужившись закрыть за собой дверь; потянуло прохладой.
— Вот босяк, — сокрушенно вздохнул кто-то. — Настоящая шпана.
— А с виду вроде из нашенских…
— При чем тут вид!
— Коллеги, потише, silentium, silentium! Молчание!
— Это по-каковски, а?
— Прикрой музыку, цыц! — не выдержал и Ауримас; его душил стыд, непонятный стыд — будто именно он был виноват во всем этом бессмысленном споре, разгоревшемся в голубоватом сумраке галерки; он, не кто-нибудь; и верно — не заговори с ним Гарункштис… — Кончай, дай людям слушать.
— А это что еще такое… чижик… — раздраженно прозвучал чей-то низкий, хрипловатый голос, определенно знакомый Ауримасу; это был коренастый, широкоплечий человек с усиками «под Эдди Нельсона» и белым платочком в кармане пиджака — сразу узнаешь «вечного студента»; возможно, он играл в джазе или поднимал штангу, потому что усики эти Ауримас явно где-то видел; где-нибудь на танцах или еще где-то; видел Ауримас прежде и девушек, плотно, словно наседки, прижавшихся к этому Нельсону с обеих сторон: стриженную под мальчика брюнетку в полосатом костюме и блондинку в красном шелковом платье, обе, словно сговорились, переглянулись и одновременно пожали плечами.
— Ах, простите, прекрасные дамы, — Ауримас залился багровым румянцем. — Как вы могли видеть, мне бросили перчатку… а я… несчастный бедный рыцарь…
— Вытирай ноги, желторотый!
— Silentium! Silentium!
— Дайте же наконец послушать!
— В первый раз, что ли?
— А мне интересно… что он там…
— Райские кущи! Новичкам — без билетов.
— И комсомольцам.
— А аристократии? Не забывайте их превосходительства…
— Их превосходительствам по пригласительным билетикам. Соизвольте, милостивый государь синьор Бобялис, провести в преисподней восемнадцатый год своего студенчества…
— Ишь ты, чижик… Да откуда ты взялся? Назад…
— Представитель… тсс… представитель выступает… — зашикала, зашептала и за спиной у «вечного студента» переглянулась с подружкой брюнетка в полосатом костюме; та поправила волосы рукой — таким быстрым, знакомым движением; знакомым? Ауримас уже видел такие волосы, схваченные голубой лентой, хоть и не мог припомнить где; эти движения рук — быстрые и непременно притягивающие взгляд; Ийя? Почему Ийя, какая Ийя? Это же вздор — Ийя; он подался вперед; мираж; ее нет и никогда не будет. («Это же Даубарас — вдруг расслышал он и даже вздрогнул; «выступает представитель…») Даубарас — ну конечно же — представитель! Высокий, статный, в черном костюме, белой сорочке, на лацкане красный депутатский значок — Даубарас выглядел старше, чем был на самом деле (Ауримас знал, что Даубарасу тридцать лет); опершись руками о стол — и не руками, а лишь кончиками пальцев — белейших и словно приклеенных к зеленому сукну (это придавало ему изысканно-интеллигентный вид), непринужденно откинув голову, он без спешки, со знанием дела, не повышая голоса, бросал в зал слова — и не раскидывал их как попало, а метил куда-то сюда, в первые ряды, где сидели гости, где находилась профессура и администрация, — выкладывал по одному, по два, будто карты на стол; говорить он умел. Но сегодня Ауримасу почему-то вовсе не хотелось слышать, о чем говорит Даубарас; ни Даубарас, ни кто-либо вообще; взгляд упорно возвращался к сидящему впереди Эдди Нельсону и этой как будто знакомой девушке; развернув могучие плечи, обтянутые черным пиджаком, «вечный» торжественно восседал между блондинкой и ее подругой, заняв своей массивной фигурой чуть ли не два места; девушки примостились с обеих сторон, как тонкие свечки у святого образа; Ауримас перевел дыхание и отвернулся. Нет, оно не вернется, это обманчивое мгновение, Ийя; и не надо, пусть; первоначальное любопытство уже угасло, снова всей тяжестью навалилась усталость; он уже не радовался этому дню — такому долгожданному и желанному, хоть и не выявил еще причины своего разочарования; просто всего этого было слишком много для него. Он все еще чувствовал, как где-то в глубине — на большой или на малой — теплится старая, пронесенная сквозь годы злоба на что-то, чему трудно подобрать название, а может, на кого-то — на того, другого Ауримаса, который мешал ему быть таким, каким он видел себя в минуты мечтаний, — здоровым, крепким, жизнерадостным, не знающим страха и сомнения; выступление Даубараса пробудило в нем позабытые было сомнения; да еще этот Нельсон с накладными плечами; да еще Раудис; да Грикштас — там, за столом; президиум. Ауримас снова почувствовал себя крохотным, совсем ничтожным и ненужным здесь — в этом зале; gaudeamus, слышь ты, — gaudeamus igitur; к черту; он привстал и бесшумно, словно тень, выскользнул в коридор.
— О, товарищ из президиума! — встретил его знакомый, будто процеженный сквозь опилки, голос; это был все тот же конопатый, распоряжавшийся вениками; теперь он, закинув руки за спину, пригнув по-бычьи голову, без дела ошивался по вестибюлю и со скуки разглядывал проходящих мимо девушек. — Уважаемому товарищу не понравилось? Или считаешь, что твои проповеди были лучше?.. Все война да война… ни разу о футболе… или о Фрейде… или о девчонках… А может, ты поставил бы мне пиво?.. И вообще…
— И вообще: катись ко всем чертям!.. — Ауримас подошел к конопатому совсем близко; кулаки сами собой сжались. — И как можно быстрей… Верхом на венике… А ну!
И тут он увидел Сонату — —
III
Увидел и обмер, спохватившись, что чуть было не смазал по физиономии конопатого; я знал, что Соната ничего не поймет — или попросту не захочет ничего понять, и все равно подошел к ней, точно провинившийся детсадовец к воспитательнице; чувствовал, что сегодняшняя встреча особой радости не сулит. Соната, я опять подвел тебя, я один и никто другой, но как же тебе все объяснить? Я не мог прийти. Я писал. Ты не знаешь, чем я занимался, а я писал; но если и узнаешь, простить не сможешь; с тебя станется даже высмеять меня, Соната, но я не мог иначе…
— …перо? — переспросил Старик, будто не веря своим ушам, и выпустил мальчика и даже ковырнул засаленным пальцем у себя в черном ухе: не ослышался ли он? — Перо, говоришь? Что же, бери его. На!
Старик сунул руку за пазуху и неторопливо извлек оттуда старинного образца коричневый пистолет — с рукояткой слоновой кости и толстым, довольно длинным стволом; мальчик как-то видел такую штуку в музее.
— Ну, возьми, чего же ты ждешь?
— Это не перо, — мальчик невольно отступил назад. — Это вовсе не перо. Оно не такое. Это…