Токсичный компонент
Шрифт:
– Я в пределах школьной программы помню штук десять, наверное, – прокомментировал это заявление Балашов. – Но и то – чаще всего обрывки. А ты – сто пятьдесят?
– Шутишь? – Максим принялся за повязку на правой руке пациента; тот немного дёрнулся, шумно вдохнул. Балашов постучал пальцем по подоконнику, Варя встала и ввела предварительно набранный в шприц фентанил.
– Сто пятьдесят – это недостижимый идеал, – сказал он, освободив раны на руке от бинтов. – Хорошо кровит. В принципе, Виталий Александрович, рука готова, послезавтра берём… Так вот, сто пятьдесят или больше – если твоя работа с литературой связана, – посмотрел он на Варю. – Топоркова наша могла с любого места хоть Шекспира, хоть Маяковского. Иногда казалось, что подглядывает
– А Есенин? – жалобно спросила забытая Варя. – Вы же…
– Спокойно. Никто не забыт и ничто не забыто. Сейчас просто не самый удачный момент.
Они с Еленой покрутили Клушина поочерёдно в обе стороны, перестелив под ним простыню и заменив повязку на спине. Варя всё это время держала голову пациента, оберегая его шею от резких поворотов и провисаний – и Добровольский чувствовал, как она прожигает его маску взглядом.
«Ещё не хватало тут на Есенина медсестёр кадрить», – подумалось ему, когда он во второй или третий раз встретился с ней взглядом.
– Что-то я слегка устал, – отойдя, наконец, от каталки, вздохнул Максим. – Может, Есенина в следующий раз?
Варя сразу потухла, опустила глаза куда-то в пол и кивнула.
– Конечно, я же понимаю, – согласилась она, отошла к подоконнику и принялась что-то записывать в протокол анестезии. Добровольский ещё пару секунд смотрел ей в спину, а потом повернулся к Балашову.
– Спектакль окончен, гаснет свет. Вы его совсем только не будите, в клинитрон проще закидывать, пока он не при памяти. Слишком много ноет и мысли матом излагает. А пока сонный – вроде и неплохой человек.
Он вернулся в ординаторскую, где обнаружил в окружении своих коллег Порываева, главного хирурга больницы. Лазарев и Москалёв слушали его, медленно потягивая кофе из чашек.
– …Профессор Шнайдер в России долгое время прожил, по-русски говорил очень хорошо, с матерком и всеми падежами, – рассказывал Анатолий Александрович. – «У вас в стране, – говорит, – поле непаханое для хирургической практики. Если бы я мог здесь в молодости тренироваться, выучился бы гораздо быстрее. Три пункта назову, загибай пальцы. Первое – адвокатов медицинских нет. Второе – страховых компаний нет. Третье – жизнь человеческая ничего не стоит». А между прочим, для восьмидесятых годов – всё так и было, ни словом он не соврал. Мы много оперировали, а потом через одного на кладбище вывозили. И Шнайдер тогда сказал: «Вы, конечно, скоро поймёте, что делать виртуозные операции, а потом всех хоронить – это неправильно. Онкология, конечно, поле боя и долго ещё им останется, но вы всё делаете, чтобы ваш пациент погиб в бою, а мы предлагаем ему пожить чуть дольше, чем солдат на передовой выживает». Ох, как долго я эту доктрину принимал. И ведь теперь понимаю – разумно это всё, очень разумно. И сложные операции надо делать, пока ты сам молодой – больной умер, а у тебя даже давление не подскочило. Потом, с годами, любая такая смерть – и ты можешь с ним рядом прилечь.
Порываев внимательно смотрел на то, как его слушают и какое впечатление производит этот рассказ.
– Один раз сам чуть инфаркт не заработал, когда на сердце работать пришлось. Я тогда вообще в оперирующие хирурги не набивался – просто пришёл коллега и говорит: «Есть образование в средостении, мы готовимся его удалять. Подскажи, а если можешь – помоги». Я снимки посмотрел. Сердце большое, образование то ли в средостении, то ли к сердцу прилежит, то ли вообще частью сердца является – непонятно. Но интересно стало. Я подумал и согласился. Операция – на следующий день. Приходим, моемся-обрабатываемся,
Добровольский видел, что все в кабинете замерли в ожидании. Порываев не стал бы рассказывать историю какой-то операции, в которой ничего не случилось.
– Аппарат снимали в надежде, что всё держится. И у нас на глазах скобки расползаются, как будто из сердца вылезет сейчас кто-то. А это сразу что? Сразу кровь во все стороны. Глаза у всех во-от такие, а что делать надо? Правильно. Я сердце рукой р-раз! – и сжал. И пальцем на реаниматолога показываю. И он нам счёт времени вслух: «Один… Два… Три…»И получается, что у меня рука занята, а шить надо.
– А можно вопрос? Извините, что перебиваю, – не выдержал Добровольский. Профессор перевёл взгляд с Лазарева на Максима. – Я просто никогда не был в таких ситуациях и думаю, что вряд ли окажусь. Сердце – оно же сопротивляется? Хочется понять, что за ощущения в руке при этом. И не только в руке.
Порываев, не моргая, смотрел на Максима несколько секунд, а потом вдруг ответил – довольно резко и громко:
– Конечно! Конечно, сопротивляется! – Он не замечал, как сжимал и разжимал кулак на правой руке. – Очень необычное ощущение. Если котёнка взять, маленького, одной рукой… Так, чтобы почувствовать, как он освободиться хочет. Представляешь?
Максим кивнул.
– Он хочет – а ты держишь. – Анатолий Александрович в конце концов сжал кулак и потряс перед всеми. – А что в голове при этом творилось, вспомнить сложно. – Он опустил руку. – Помню, как считали где-то сбоку. Ассистент шьёт – а оно прорезается. Шьёт снова – и опять прорезалось. А мастер он был, я вам скажу, высокого уровня.
Профессор обвёл всех взглядом:
– Когда у него третий или четвёртый шов псу под хвост пошёл, я понял, что мы проиграли. Что я сейчас этого котёнка отпущу – и всё, закончили, расходимся. Но в какой-то момент понимаю, что не смогу просто так уйти, пока сам не попробую. Мы меняемся, я ему отдал сердце, он мне инструменты. Первый мой шов прорезался – я ещё завязывать не начал. А уже вторая минута к концу подходит. И тут – следующий шов ложится и затягивается. Я глаза поднимаю на ассистента и понимаю, что он даже не дышит. Стоит, как статуя, не моргает, смотрит в рану. Шью дальше – и нормально всё. Рана всё меньше и меньше. Зашил и говорю: «Отпускай!» А он не слышит. Я рукой так перед ним туда-сюда над сердцем – он как вздрогнет! И рука сама разжалась. На счёт «двести два», это точно помню. Я так быстро после этого, кажется, никогда не шил.
Он посмотрел в окно, вспоминая те события.
– Смотрим, что получилось – там, конечно, струйки сквозь швы бьют, но это уже ведь совсем не то, что было, не такая дыра. Короче, всё восстановили. И пациент этот потом своими ногами домой ушёл. Что это было? Как это работает? Я ведь, по сути, сдался уже – а чаще всего, как только слабину дал, смирился, то уже и не получается ничего больше. Что-то же заставило меня взять инструменты?
Добровольский вдруг вспомнил себя с зондом Блэкмора в руках рядом с Рудневой. Что заставило его взять эту шайтан-трубу и засунуть живому человеку через нос в желудок?
– Это называется «профессионализм», – подумав, ответил Лазарев. – Когда сначала делаешь на рефлексах, а потом осознаёшь.
– Так можно, наверное, машину водить, – вставил свои пять копеек Добровольский. – В хирургии, да и в медицине в целом, хотелось бы руководствоваться не только подкоркой. Моё личное мнение, не претендую.
Профессор внимательно посмотрел на Максима, потом спросил:
– Вы когда на днях кровотечение из варикозно расширенных вен пищевода останавливали – как действовали? Профессионально? Осознанно?